Прибой и берега - Эйвинд Юнсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остальные присутствовавшие, быть может, что-то заметили, а может, и нет. Может, они вообразили, что он сморкается, или отирает со щеки брызги вина, или вынимает из глаза соринку.
* * *Навзикая мельком увидела его, проходя мимо двери. Наполовину заслоненный высокой фигурой ее отца, он как раз в эту минуту поднес к лицу краешек плаща, но она увидела его выражение — задумчивое, далее мрачное.
— Идем, Навзикая.
— Сейчас, мама.
В зале смеялись, до нее донеслось несколько грубых слов.
— Идем же, Навзикая, — нетерпеливо звала Арета. Мать первой направилась в кладовую, сама освещая коптящим факелом темный коридор. Кладовая помещалась не в подвале, но Навзикае всегда казалось здесь, будто она попала в заколдованную пещеру. Слева находились два чулана, где держали муку, амфоры с вином и высокие кувшины с маслом, а в глубине справа — хранилище драгоценной утвари. Там все полки были заставлены кратерами и кубками.
— Вот этот?
Арета сняла с полки большой серебряный кратер, он был инкрустирован эмалью и позолочен внутри. Навзикая светила ей факелом.
— Н-не… не знаю, — сказала она.
Арета не обратила внимания на слова дочери, она поставила кратер на пол.
— И вот эти, наверно, тоже? — Речь шла о большой золотой чаше и двух кубках по меньше.
— По-моему, это те, что он обычно дарит.
— В точности не знаю, — опять повторила дочь.
— И еще этот, — сказала Арета, снимая с полки золотой кратер поменьше.
Они собрали все сосуды и через коридор перешли в чулан, где хранилось масло. Внутри у самых дверей стоял огромный пустой кувшин с широким горлом.
— Сюда, — сказала царица.
Чаша и кубки отправились в кувшин. Кратеры она положила в стоявшую в углу корзину, прикрыв ее сверху старыми тряпками.
— Чует мое сердце, что нынче вечером он раздарит кучу всякого добра, — сказала она.
Дочь промолчала.
— После он всегда жалеет о своей щедрости и радуется, что мы припрятали подарки, — сказала царица.
Они подошли к дверям мегарона как раз в ту минуту, когда там воцарилось внезапное молчание. Обе замерли на пороге. Все сидели там же, где и раньше, но в застывших позах. Алкиной выпрямился на своем кресле и, повернувшись к Гостю, всматривался в его лицо. Слепой Демодок широко разинул рот. Левая его рука лежала на струнах кифары, точно он внезапно заглушил их. Советники, подняв головы, пялились на царя и на чужеземца. Глаза Лаодама блестели, он пригнулся так, точно вот-вот вскочит и закричит. А братья, казалось, только и ждут его знака.
— Да, это я, — сказал Гость. — Одиссей — это Я.
— О-о!
* * *— Подожди минуту, — сказала Арета, взяла у дочери факел и бесшумно вернулась в кладовую.
Навзикая по-прежнему стояла в дверях, не сводя глаз с пришельца. Он был подобен богу. Имя его продолжало звенеть в ее ушах. Она слышала это имя и прежде, о нем упоминалось в песнях. Он обернулся, перевел на нее взгляд, он не мог не видеть ее в полумраке дверного проема. Она отступила на несколько шагов. Мужчины в зале зашевелились, стряхивая с себя оцепенение. Звякнули струны кифары — певец отнял руку.
Возвратилась Арета.
— Пойдем наверх, — сказала она. — Надо припрятать нарядную одежду. Такой уж сегодня день. Сейчас он начнет дарить все подряд.
— Да, — шепнула девушка. — Ведь он…
Она пошла за матерью, но, сделав несколько шагов, остановилась у подножья лестницы. Она слышала, как нарастает гул в зале. На верхней ступеньке стояла Арета с факелом в руке.
— Иди же!
Девушка поднялась наверх, взяла у матери факел.
— Сейчас вернусь, — сказала она, — я мигом…
Она медленно спустилась вниз, скользнула мимо двери в зал и пошла по коридору. Она без труда открыла замок чулана с серебром. Мать убрала с полок почти все, оставила только несколько старых, погнутых золотых бокалов незатейливой работы с грязными ручками и потертый, почерневший серебряный кратер.
Все остальное Навзикая нашла в чулане, где хранилось масло; посуда была засунута в пустые кувшины с широким горлом или припрятана за высокими амфорами, стоявшими в ряд вдоль стены. Она извлекла самые дорогие кратеры, чаши и кубки, которые они с матерью спрятали в первую очередь, а потом и все остальные, отнесла их в хранилище серебра и расставила по полкам.
Когда она вновь скользнула мимо двери, он говорил, обращаясь к собравшимся. Никогда еще не случалось ей видеть никого, кто был бы столь подобен богам своей мужественной красотой и силой.
* * *Вымолвив эти слова, он сначала почувствовал неимоверное облегчение и тут же, сразу, раскаяние. Имя облекло его, он был уже не Странник, не Утис, не Чужеземец, и он должен был говорить и говорить, чтобы словом вернуть себя в мир людей.
— Я расскажу вам о своих странствиях, — сказал он.
ВКогда Менелай предложил ему в подарок трех лошадей и колесницу, Телемах вновь испытал чувство неполноценности — ущемленность жителя гористого островка. Голова у него все еще была тяжелой, то ли от египетских капель, то ли от вина, выпитого в предшествующие вечера, и он не сразу нашел подходящие для ответа слова. Он залился румянцем и от этого рассердился еще больше.
— У меня на родине нет дорог, Итака — это… это козий островок.
Разговор происходил в наружном дворе, перед ними лежал город, вокруг тянулись поля, виноградники, оливковые рощи, а еще дальше долину со всех сторон обступали высокие горы. Солнце стояло высоко в небе, часть дня уже миновала.
— Так или иначе, ты мог бы погостить у нас еще несколько дней, — сказал Менелай сердечным тоном доброго дядюшки или старшего друга. — Тебе ведь наверняка спешить некуда. И, повторяю, если надо, я готов помочь тебе, чем могу.
— Лично я не спешу, — сказал Писисграт, готовый поддержать Менелая.
Помочь? — разочарованно думал Телемах. Чем? Дать мне флот, военную рать? Да они меня на смех подымут, если я заговорю о чем-либо подобном.
— Я думаю о том, что творится дома, — сказал он. Менелай отмахнулся от этих слов таким широким жестом, точно смахивал прочь полмира.
— Ах, пустяки, все уладится, вот увидишь!
В дверях дома показалась Елена, прошествовав через внутренний двор, она подошла к ним. На ее лице лежал густой слой белил, губы кровавым разрезом алели в ярком свете дня.
Телемах и Писистрат поклонились.
— О чем это вы тут беседуете?
— Да вот они уже надумали уезжать, — ответил Менелай. — А я-то надеялся, что мальчики поживут у нас по крайней мере дней десять. Свадьба и прочая суета позади, мы могли бы побыть теперь в тесном кругу!
И тут Телемах вдруг подумал: да ведь здешний город тоже невелик. Провинциальный городишко. Большие города — это Микены, это города на Крите.
— Мне надо позаботиться о матери, — сказал Телемах. — Дни идут, а она там совсем одна с… ну, словом, с этими. Я ведь не предполагал, что отлучусь из дома надолго. Я собирался заглянуть к вам на денек, чтобы узнать, не слышали ли вы чего-нибудь о папе.
— С ним все образуется, увидишь, — сказал Менелай. — В конце концов все всегда образуется.
Звучали его слова весьма неопределенно.
— Я думал, может быть, я получу… в общем, получу помощь. Я имею в виду — от старых папиных друзей.
Менелай бросил быстрый взгляд на него, потом на жену.
— Ясное дело, ты получишь помощь, да, да, непременно, — сказал он. — Какие могут быть разговоры. Я собирался подарить тебе трех коней. А оказывается, у вас в Итаке на конях не ездят. Но все равно — не такой я человек, чтобы отпустить Одиссеева сына с пустыми руками!
Зряшная трата времени, подумал Телемах.
— Вы так сердечно меня приняли, — сказал он.
— А как же иначе! — заявил Менелай. — Твой приезд для нас большая радость.
— А я решила послать какой-нибудь красивый подарок твоей матери, — сказала Елена.
Телемах поклонился.
Быстрым, гибким движением она нагнулась, взяла Телемаха за ухо, слегка ущипнула, ногти у нее неожиданно оказались острыми. Набеленное, надушенное лицо с улыбкой приблизилось вплотную к его лицу, он заглянул в ее блестящие, но совершенно безжизненные глаза.
— Надеюсь, что никакой войны из-за всего этого не будет, мой мальчик. Фу! Только не война! Обещай мне. Хуже войны нет ничего на свете. И останься у нас хотя бы еще на денек.
Он уловил металлические нотки в ее голосе. И хотя говорила она тихо, дружелюбно-шутливым тоном, казалось, она воет от ярости и тоски.
— Хорошо, — сказал он, снова заливаясь румянцем. — Денек-другой я еще могу побыть, хотя…
А поздним вечером явился вестник — Медонт.
Глава двадцать пятая. ВО ВЛАСТИ РАССКАЗЧИКА
Он рассказывал долго, много часов подряд, весь вечер, всю ночь.
Кое-кто из многочисленных — поначалу их было пятьдесят четыре — слушателей, находя, что рассказ слишком затянулся, начал зевать и, вздремнув, отключился, вырубился из происходящего, другие разошлись по домам. Но приходили новые, они толпились в наружном дворе, в прохладных вечерних сумерках, потом шаг за шагом просачивались во внутренний двор, ждали в высоком и широком дверном проеме мегарона и потихоньку втягивались в круг рассказа, приближаясь к его сердцевине, к его истоку. Казалось, все человечество влекомо сюда властью Рассказчика, казалось, все цивилизованное человечество возвращается вспять к своему началу, чтобы услышать свою собственную историю, неправдоподобную легенду о самом себе. Многие ждали своей очереди вступить в круг слушателей, а стоящий у двери страж ждал знака от Алкиноя, что в зале появились свободные места; но и во взглядах и шепоте тех, кто выходил, усталый, разбитый, измученный рассказом, думая о своем, было что-то такое, что свидетельствовало: там тебя ждет нечто большее, нежели просто слова, просто голос Рассказчика.