Пасмурный лист (сборник) - Всеволод Иванов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Семьдесят три решетки в семидесяти трех предприятиях города. – Начертив эту цифру рукой в воздухе, инженер продолжал: – Завтра ровно в одиннадцать пятнадцать утра. Топливо полностью выгорает, шлак механически сбрасывается в бункер – аэрозолей нет!.. И не нужны никакие фильтры и прочее… А главное, вместо пятнадцати кочегаров – один. Из пятнадцати мы освобождаем четырнадцать, штука?
Взяв под руку Сергея Сергеича, он ведет его в свой кабинет. Здесь он садится за стол против Сергея Сергеича и, ласково улыбаясь, смотрит, как тот крутит свою папироску.
– Плохо крутите, – вздохнув, сказал инженер. И, взяв портсигар, он в одну минуту накручивает десятка два папирос. – Курите, пожалуйста.
Сергей Сергеич неловко пыхтит. Он не знает: что ему, раскручивать эти папироски или, черт возьми, закурить? Не знает он, зачем Румянцев пригласил его в кабинет и зачем прислал записку, прося зайти в любое время дня и ночи.
– Бывали вы на Севере? – спросил Румянцев.
– Вам ведь, наверно, известно, что я никогда не выезжал из нашего города, – сконфуженно прошептал Сергей Сергеич, сам не понимая, чего он конфузится.
– Значит, не появлялось потребности от чего-то… вроде непреложной истины… отделаться?.. А я почему спросил? На Севере есть береза, называют ее кустовой. Растет она по болотистым и холодным местам кустом, не образуя высокого свода. И, когда делается ей особенно топко и холодно, мечтает она о переезде. Но ясно, ехать не может.
Встав, он сказал громко:
– А я – уезжал! Не понимая того, что я представляю из себя кустовую березу. Душа моя – в холоде и топкости. И не оттого, что топкие и холодные окрестности, а оттого, что любовный фонарь унесен другим. И даже не фонарь, а солнце. Солнце у меня взял другой! В остальном я развиваюсь совершенно нормально. Здоров, силен, приношу известную пользу, котлы и решетки, видите, выдумал, но вот в личном счастье незадача одолела. Так хожу, работаю, ем – все нормально, повторяю, а увижу ее – и душа превращается в кустовую березу. Унизительно?
– Я не нахожу.
– Я тоже не нахожу. Отчего и нашел нужным с вами побеседовать. Вы человек Ольге Осиповне посторонний, вам ей легко будет передать…
– Мне?
– Не слова и отнюдь не признания, – где мне? – а одно вещественное доказательство моей любви. Я бы вам про любовь не сказал, кабы оставался. А то уезжаю. Меня сегодня в Донбасс, на прежнее место, вызвали. Дьявольски приятно уезжать! Был у меня вчера Гавриил Михеич. Примирялись и примирились. Смотрю на него, думаю: «сказать?» Он у меня допытывался, – почему я на мысе Нох тогда не слез? Одну половину, правда, я ему сказал: нельзя отрывать изобретения от жизни, нельзя бежать от нее. Оказалось, в один день одни и те же мысли нам пришли. Прекрасно!.. Но вторую половину правды я ему не сказал. Я ее тоже на мысе Нох понял. Там – очень величественно и красиво… не мне передавать, я техник… священная и сама в себя влюбленная красота!.. Возле красоты такой понял я и свою красоту…
– Как вы – хорошо! – воскликнул Сергей Сергеич. – Как вы замечательно сказали. Именно лицезрел красоту, понимаешь ты свою любовь. Ведь тогда и кустовая береза – прекрасна, если любовь?
– Прекрасна? – спросил, подумав, Румянцев. – Пожалуй, вы правы. Прекрасна. Но когда ты делом и замыслами – лес, в некоем чувстве сознавать себя кустом – стеснительно…
– Розы тоже на кусте цветут!
– Хорошо. Пусть будет по-вашему. Но сверх того, сверх красоты есть мучительное чувство, что любишь ты безнадежно и что сейчас понял ты это, а до того, несколько лет, и понять это не мог. Я свою покойную жену любил, развратом не занимался, после ее смерти дочку решил воспитывать и, хоть оставил ее на руках у Ольги Осиповны, так проехаться хотел с превосходными чувствами… А тут, на мысе Нох, посмотрел, понял себя и не возжелал увидеть друга Хорева. Никогда и никак! Дабы не воскресало, дабы умерло. Много лет прошло. Встретился в театре…
– Но ведь вы не пришли на «Макбета»?
– Далеко до «Макбета» это произошло. Шли «Без вины виноватые». Вот уж подлинно мы с ней – без вины виноватые. Увидел ее в фойе. Идет – стройная, томная, и необыкновенно реально ее вижу, а остальных, как сон… Вижу, глаза ласковые, сердечно она всегда ко мне относилась, три раза на дню о здоровье спрашивала – единственная у ней слабость, – вижу все это и, сжав себя, превращаюсь в мертвый камень.
– Ужасно!
– Пожалуй, что – и ужасно. Так вот, смотрю я на Гавриила Михеича и думаю: «сказать?» А зачем? Что, мне или ему легче будет? Но, с другой стороны, и молчать не могу, потому что нашел подле кресла, там, в театре, кусочек оранжевой ленточки. Видимо, доставала она платок из сумочки, ну, и обронила. Схватил я этот кусочек – и вроде раскаленного угля. Вот он,
Румянцев, громко стукнув ладонью, положил на стол смятую, с развитыми нитками на краях, оранжевую ленточку.
– Знаю. Глупо, слезливо, мелодраматично. Достаточно пожилой дядя – другому, еще более пожилому, жалуется. Ну, а если не могу? Знаю, война, погибают миллионы, страдания и труды необыкновенные у нас, и стыдно, казалось бы, советскому инженеру хныкать над оранжевой ленточкой…
– Но любовь есть любовь, – сказал Сергей Сергеич. – И вы напрасно говорите о ней иронически. Чем больше я думаю, тем сильнее не нравится мне ваше сравнение себя с кустовой берёзой. Почему вы должны унижать себя? Ну, допустим, вашу любовь нельзя проявить, вы должны молчать о ней. И что же? Разве она от того становится постыдной?
– В чем-то вы правы, Сергей Сергеич, в чем-то и я прав. Может, мне мою любовь надо унизить, чтобы она не так пламенела надо мной?.. Но продолжаю. Смотрю я на эту оранжевую ленточку… Ольга Осиповна и девушкой любила оранжевый цвет… впрочем, разговор не о сущности цвета. Приходит как-то дочь и говорит, что отличные ученицы у них в школе имеют право получить кусочек оранжевой партизанской Ленточки, которую привезла Ольга Осиповна. Трогательное движение, жаль, что к нему педагоги отнеслись отрицательно, хотя само собой эта оранжевая ленточка – случайна и не типична… Взяла она книжки, ушла к подруге – вместе заниматься. А у меня, такое сумасшедшее и тягостное чувство, что дочь мою похитили, сбежала она от меня… тогда как, в сущности, я хотел от нее сбежать, я!..
– Почему же вы меня выбрали? Там, на Тургеневской, помните свои слова?
– В вас есть чувство красоты, пускай иногда нелепой и тяжкой. Но – красоты. Вы, Сергей Сергеич, сами вроде мыса Нох. Думаю: поймет. И вы поняли. Вы даже поехали мою дочку отыскивать по Московскому шоссе. Позвольте поблагодарить вас.
Не вставая, видимо все еще поглощенный своими думами, Румянцев пожал руку Сергею Сергеичу, а затем сказал, протягивая ему оранжевую ленточку:
– Будет просьба. Верните ей это. И скажите… у вас это не получится нелепым… что, мол, нашел Румянцев в театре и, признавая, что вышел из детского и юношеского возраста, возвращает… хотя и будет страдать до тех пор, пока не будет страдать… А лучше последнего не говорить?
– Лучше не говорить, – сказал Сергей Сергеич, кладя оранжевую ленточку в бумажник неподалеку от другой, тоже оранжевой ленточки…
– После отъезда?
– Что, после отъезда?
– После отъезда, говорю, передадите?
– Ну, да.
И уже у дверей, прощаясь с Завулиным, Румянцев сказал, весь сияя:
– А ведь дочка-то моя, теоретически, добилась оранжевой ленточки. Практически она ее получить не могла, так как это движение педагоги нонче отменили. С моей точки зрения, они не правы, но я, как видите, человек односторонний.
Вдруг одно совершенно неожиданное соображение осенило Сергея Сергеича.
– Иван Валентинович!.. – пробормотал он смущенно. – Я сваливаю вам в беспорядке… загромождаю вашу голову вопросами…
– Пожалуйста, пожалуйста, голубчик Сергей Сергеич!
– Известно вам зарождение рассказа о четырех, умерших со счастливыми лицами?..
– А, на мысе Нох? Ну как же! Для меня там все прозрачно. Во-первых, никакого счастья у них на лицах не было. Но из этого, конечно, не значит, что они умерли недостойно. Заметил я у них на лице очевидное пренебрежение к смерти, русское, удалое. А счастья – нет. Ибо мы понимаем, а они тоже понимали, смерть – люта и лиха…
– Это совпадает с моими мыслями… – поспешно сказал Сергей Сергеич.
– Теперь относительно сущности рассказа. Боюсь, что это я заготовил доски, из которых досужее воображение Афанасьева сколотило бочку легенды и пустило ее по бесконечному океану. В те минуты я был наполнен думами о своей громоздкой и безнадежной любви. Я высказал Афанасьеву, что, мол, эти четверо, тоже, может быть, подхваченные безнадежным смерчем любви, тем не менее умерли счастливыми и, мол, может быть, и мне предстоит подобное… Мысли ваши, как вещи под залог, рекомендуется отдавать надежному человеку. Афанасьев – прекрасная личность, но воображение его жгучее, будто крапива. А что, разве легенда о четырех и по сие время ходит?