Белая береза - Михаил Бубеннов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
- Устал? - спросила Анна, накрывая на стол.
- Устал немного.
- Да, трудно одному... - вздохнула Анна. - Ой, как трудно одному, где ни возьми! Вот мое дело. Можно сказать, вы образованный человек, а не поймете, как трудно мне в одиночестве! Ведь здесь-то, в деревне, мне страшнее жить, чем одной в поле, чем в темном лесу! Где угодно! Ведь кругом народ! Вы понимаете, как это страшно?
- Я сам хотел зайти, - сказал Лозневой, - потому и остановился у двора... Только думал: стоит ли, не помешаю ли?
- Ох, ты! - Анна опять вздохнула. - Занялся делом и, видно, мало думаешь о жизни, а и думаешь, так не то... А я вот думаю... - Анна оглянулась на дверь, затем приблизилась к Лозневому и сказала шепотом: - И знаешь, что надумала? Надумала, что жить страшно!
Только теперь Лозневой отчетливо понял, что Анна - единственный в деревне совершенно надежный для него человек. Одна Анна, и никого больше! И еще тяжелее опустились у Лозневого веки...
- Устал ты, устал! - сказала Анна, ставя перед Лозневым большую эмалированную миску дымящихся щей. - И за каким чертом эти шубы да валенки им сдались? Неужели для армии? Придумал же кто-то! А народ, знаешь, какой? Он эти шубы век будет помнить, вот что! Зря они!
- Да, зря, - подтвердил Лозневой.
- Ох, как ты устал! - опять сказала Анна и поставила на стол бутылку самогона. - Выпьем по одной? Помянем Ефима?
Выпили молча, не чокаясь.
- Одному мне невозможно, - сказал затем Лозневой. - Деревня довольно большая. Ерофей Кузьмич совсем ничего не делает. Надо искать другого человека. А где найти?
- Разве найдешь!
После чашки самогона Анна порозовела и помолодела: лицо у нее было нежное, со следами веснушек у вздернутого носа, глаза светились, как зеленое бутылочное стекло на солнце.
Сейчас Анна особенно не понравилась Лозневому: сегодня он видел Марийку, а разве можно после этого так скоро увидеть красоту какой-либо другой женщины? "Она и в подметки не годится Марийке, - думал Лозневой, устало хлебая щи и поглядывая на Анну. - Все в ней вульгарно. Эти глаза, эти кудряшки... И походка какая-то деланная. Ну, зачем так дергает бедрами? И самогон так пьет... Фу!" Он невольно, безотчетно сравнивал все в Анне с достоинствами Марийки, и от этого Анна казалась еще хуже, чем была.
Вскоре Лозневой встал из-за стола.
- Надо идти. Темнеет.
- А куда идти? - спросила Анна.
- Домой.
- Домой? А где у тебя дом?
Лозневой подумал: "И правда, где дом?" Он вспомнил, что идти-то надо, конечно, не домой, а к Ерофею Кузьмичу, к человеку с неясными думами, да еще на окраину деревни. А Лозневой знал: во многих местах вокруг действуют партизаны.
- Переходил бы ты, Михайлович, ко мне, - вдруг серьезно сказала Анна, словно опять отгадала мысли Лозневого. - И мне одной страшно, и тебе, я думаю, не очень-то весело, а вместе нам все, глядишь, полегче будет. Да здесь и комендатура поближе, охрана, а там ты на самом краю. Придут, утащат в овраг, и след твой простыл!
Лозневой ответил глухо, опустив глаза:
- Не боишься греха?
- Какой тут грех, подумаешь! Испугалась я! - цинично ответила Анна и опять приблизилась, почти крикнула: - Я народа боюсь, вот что!
Она сама подала Лозневому его одежду.
- Придешь как квартирант, вот и все! Мой дом, разве я не могу пустить человека на квартиру? Когда придешь?
- Это надо обдумать.
- Тут нечего обдумывать! Как ни думай - не миновать нам с тобой жить вместе.
- Наглая ты, - сказал Лозневой одеваясь.
- Все такие! - убежденно ответила Анна. - Только одни скрывают это, а мне не перед кем скрывать. Что мне перед тобой себя скрывать? Какая ни есть, а лучше меня тебе не найти.
Вместе вышли на крыльцо.
Вечер принес легкий морозец. Пасмурное небо прояснилось, показались звезды. Можно было ожидать, что за ночь зима полностью восстановит свои права и красоты.
- Да, совсем забыл! - сказал Лозневой, собираясь было попрощаться с хозяйкой. - Валенки-то я не снял.
- Не надо, - ответила Анна.
Лозневой опустил голову.
- Ну, ладно! Я все обдумаю...
...Поздно вечером Лозневой перешел жить к Анне Чернявкиной. С Ерофеем Кузьмичом он попрощался суховато, но миролюбиво: кто знает, такой человек всегда может пригодиться в тяжелой и опасной жизни. Объясняя свой уход, Лозневой сказал:
- Там ведь ближе к комендатуре, а мне, сам знаешь, часто туда ходить приходится. Удобнее, да... и вам тут... помощи по хозяйству не надо...
- Да, теперь не надо, - грустно согласился Ерофей Кузьмич, и Лозневой пожалел, что сказал лишнее. - Ну, гляди, не забывай добра, - добавил он в заключение. - Не будь, как все прочие...
Тут он вдруг заметил, что Лозневой обут в валенки покойника Чернявкина, два раза кряду легонько кашлянул, прикрыв рот ладонью, и сказал, чтобы сказать что-нибудь:
- Смотри, бабу-то не обижай!
IX
Анфиса Марковна осталась очень недовольной поведением Марийки. Сразу же после того, как она выгнала Лозневого, сказала:
- Ты у меня брось горячиться! - И даже погрозила дочери пальцем. Можно и погорячиться, да знать надо когда... - Тут она вспомнила, что и сама горячилась и оскорбляла полицая. - И я, дура, тоже хороша!
- Он будет грабить, а мы молчать?
- А что толку от нашего крику?
- Тогда так: надо идти к дяде Степану, - решительно заявила Марийка. - Что это такое делается? Они всех голыми оставляют, а те залезли в лес и молчат. Что они молчат? В Матвеевке вон старосту и полицая отправили на тот свет, в Черноярке нескольких немцев, говорят, хлопнули. А наши молчат!
В самом деле, по всей ближней округе, там и сям, действовали партизаны: неведомыми путями доносились слухи об их боевых делах. А в Ольховке гитлеровцы жили спокойно, хотя совсем рядом, в ближнем урочище, находился отряд Степана Бояркина. Это было очень странно.
За несколько дней до Октябрьского праздника еще по чернотропу из отряда приходил Серьга Хахай. Он принес свежие листовки; Фая, Ксюта Волкова и их подружки за ночь расклеили эти листовки по деревне. После этого не было ни одной весточки из отряда.
Марийка горячилась.
- Боятся они идти по снегу, что ли?
- Там, видно, глупее тебя, - сказала мать.
- Не глупее, так нечего молчать! - ответила Марийка. - Я вот завтра на рассвете отправлюсь туда и все узнаю.
- Где ты-их найдешь в лесу-то?
- Я же знаю, где они!
- Да и как ты дойдешь туда?
- Очень просто: на лыжах.
- Одна? В лес?
- А кого мне в своем лесу бояться?
- А если здесь узнают, что ушла?
- Скажите, что ушла в Хмелевку, к тетке...
По тому, как мать задавала вопросы. Марийка сразу почувствовала, что она, в сущности, не возражает против ее решения, и еще нетерпеливее засобиралась в отряд.
Перед вечером по деревне разнеслась весть о том, что гитлеровцы избили двух женщин, прятавших теплые вещи.
Марийка загорелась с новой силой.
- Я пойду, вот и все! - сказала она матери и в сердцах даже тряхнула в ее сторону полушалком. - И больше не отговаривай меня! Как сказала, так и будет!
Убедившись, что дочь серьезно задумала сходить в отряд Бояркина, в понимая, что теперь это совершенно необходимо, Анфиса Марковна сказала:
- Что же, надо идти, ты права!
Марийка ласково бросилась к матери:
- Мама, ты не бойся!
- Я не боюсь, ступай, только на рассвете. Пока светает, дойдешь до леса, а там при солнце. Да тут и ходьбы-то всего ничего!
- Мама, ты не сердишься?
Мать старалась не баловать дочерей нежностями.
- Ладно, ладно, собирайся!
Но тут и Фая заявила, что она тоже хочет пойти в отряд.
- Ты с ума сошла! - ахнула мать.
- Она не сошла, а я сошла?
Фая кивнула на сестру, словно говорила не только от своего, но и от ее имени:
- Ей будет скучно одной!
- Я дойду и одна, - сказала Марийка.
- Ну и ступай! А лыжи я тебе не дам! - с внезапной детской обидой заявила Фая. - А вместе пойдем - я свои тебе отдам, а себе возьму у Ксюты.
- Да что тебе-то загорелось? - спросила мать.
- Загорелось, и все тут!
- И какие вы обе упрямые, а?
Улучив минуту, когда мать вышла из дому, Фая осторожненько, боком, приблизилась к сестре и сказала тихонько, но настойчиво:
- А я все равно пойду за тобой!
- Да зачем, зачем?
- Надо, - Фая отвернулась. - По личному делу.
- По личному? - Марийка даже отпрянула.
- А что, у меня, по-твоему, не может быть личных дел? - заговорила Фая горячо. - Вы все меня девочкой считаете, а мне уже полных семнадцать, уже восемнадцатый пошел, это забыли?
- Фая, да что ты говоришь?
- А ты слушай, вот и услышишь, что говорю!
Марийка вгляделась в лицо Фаи, словно после долгой разлуки, и вдруг с изумлением увидела: да, она уже не сестренка, а сестра... Как она окрепла и расцвела за это лето! Все была не по-крестьянски худенькой, тонкорукой и неловкой. А теперь точно налилась: округлились руки и грудь, появилась хорошая стать. А как изменились лицо и глаза! Куда девался беспечный и наивный взгляд? И в выражении смугловатого, густо рдеющего лица и во взгляде больших черных глаз отражалось так много внутренней душевной работы и так много самых разнородных чувств, что на нее нельзя было смотреть спокойно. От всего ее существа веяло и решимостью, и большой верой, и счастьем, и печалью... Марийке вдруг припомнилось многое, чему она в свое время не придавала значения: и то, как Фая старалась одеваться нарядно, и то, как однажды беспричинно плакала среди ночи, и то, что частенько стремилась к уединению, была всегда немного грустной и чем-то смущенной. Да, она вступила в девичество! Да, для нее настала (в такое грозное время!) чудесная пора первой любви!