Повести и рассказы - Генрик Сенкевич
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Деревьев нет вовсе. На огромных пространствах оголенная земля выделяет, как из пор, соль и поташ. Только кое-где почва покрыта серыми растениями с толстыми плоскими листьями,— если надорвать их, они сочатся тягучим и соленым соком. Дорога здесь томительная и гнетущая. Проходят недели, а пустыня тянется без конца, и видишь перед собой все те же однообразные каменистые равнины. Наши силы стали снова истощаться. В степях царило однообразие жизни, здесь — однообразие смерти.
Постепенно людьми овладевали подавленность и безразличие. Вот мы прошли Юту — все те же мертвые земли! Вступили в Неваду — то же самое! Солнце пекло так сильно, что гол она трещала от боли; лучи, отражаясь от поверхности, покрытой солью, резали глаза; в воздухе носилась пыль, неизвестно откуда берущаяся, и от нее воспалялись веки. Мулы и лошади то и дело хватали зубами землю, часто они падали, сраженные солнцем, как молнией. Многих поддерживала только надежда, что вот еще неделя-другая — и на горизонте покажется Сьерра-Невада, а за ней желанная Калифорния. А пока дни и недели приносили все больше трудностей. За одну неделю нам пришлось бросить три повозки — не хватало упряжек. О, это была земля нужды и скорби! А в Неваде пустыня стала еще более дикой, и положение наше еще ухудшилось, ибо начались болезни.
Однажды утром пришли мне сказать, что Смит болен. Я отправился проведать его и с удивлением убедился, что старого горняка свалил тиф. Нельзя безнаказанно столько раз менять климат: усталость, несмотря на короткие передышки, дает себя знать, а болезнетворные микробы развиваются именно у людей утомленных и терпящих лишения. Лилиан, которую Смит любил как родное дитя и благословил в день свадьбы, во что бы то ни стало хотела ухаживать за ним. А я, слабый человек, дрожал за нее, но не мог запретить ей выполнить этот христианский долг. Итак, она проводила у больного целые дни и ночи вместе с тетушкой Аткинс и тетушкой Гроссвенор, последовавшими ее примеру. Однако на второй день старик потерял сознание, а на восьмой день умер на руках у Лилиан. Я похоронил его, проливая горькие слезы над останками того, кто был не только моим помощником и правой рукой во всем, но также настоящим отцом для нас обоих. Надеялись мы, что после такой тяжелой жертвы бог смилуется над нами, но наши испытания только начинались: в тот же день свалился другой шахтер, а затем почти каждый день кто-нибудь ложился в повозку и покидал ее, лишь несомый нами в могилу. Так тащились мы но пустыне, а вслед за нами шла болезнь, похищая все новые жертвы. Заболела и тетушка Аткинс, но благодаря заботам Лилиан болезнь ее кончилась благополучно. Сердце мое постоянно замирало от страха, и нередко, когда Лилиан бывала при больных, а я на своем посту, один во мраке, где-то впереди каравана,— я сжимал виски руками и падал ниц как покорный пес, моля бога о милосердии к ней и не смея вымолвить: «Да будет воля твоя, а не моя». Даже когда я был рядом с Лилиан, я иногда внезапно просыпался ночью, мне казалось, что болезнь приподымает полог моей повозки и заглядывает внутрь, ища Лилиан. Минуты, что я не был с ней — а их было немало,— превратились для меня в сплошную пытку, от которой я сгибался, как дерево в бурю. Однако Лилиан покамест выдерживала все трудности и лишения. Самые крепкие люди валились с ног, а она, хотя исхудавшая, бледная, со все более заметными признаками беременности на лице, но все же здоровая, переходила от повозки к повозке. Я не решался даже спросить у нее, как она себя чувствует, только заключал ее в объятья и долго-долго прижимал к груди. А когда хотел заговорить, горло мое сжималось так, что я слова не мог вымолвить.
Но постепенно во мне оживала надежда, и в голове перестали звучать страшные слова Библии: «Who worshipped and served the creature more than the Creator?»
Мы уж приближались к западной части Невады, где за полосой мертвых озер кончаются солончаки и скалистая пустыня и снова начинается степная полоса, более ровная, зеленая и плодородная. Когда после двух дней пути никто не заболел, я думал, что бедствия наши кончились. И пора бы уже!
Девять человек умерли, шестеро были еще больны. Страх перед болезнью расшатал у нас дисциплину. Лошади почти все пали, мулы походили на скелеты. Из пятидесяти повозок, с которыми мы покинули летний лагерь, только тридцать две тащились теперь по пустыне. При этом никто не хотел идти на охоту из боязни свалиться где-нибудь вдали от лагеря и остаться без помощи. Запасы паши не пополнялись и подходили к концу. Уже с неделю, стремясь экономить их, мы питались черными степными белками, но их зловонное мясо было так нам противно, что мы с величайшим отвращением подносили его ко рту. Не хватало, однако, и этой негодной пищи. Правда, за озерами дичи стало попадаться больше и пастбища улучшились.
Мы снова встретили индейцев, которые напали на нас, вопреки своим обычаям, среди бела дня и в открытой степи,— у них было немного огнестрельного оружия. Они убили у нас четырех человек. В схватке меня ранили топором в голову, и так сильно, что к вечеру я впал в беспамятство от потери крови. Но я был почти счастлив, что так случилось; теперь Лилиан ухаживала за мной, а не за больными, от которых могла заразиться тифом. Три дня пролежал я в фургоне, и это были хорошие три дня — я все время был подле нее, мог целовать ее руки, когда она меняла повязки, и смотреть на нее. На третий день я уже был в состоянии сесть на коня, но духом я ослабел и перед самим собой притворялся еще больным, лишь бы остаться подле Лилиан.
Только теперь я почувствовал, как я измучен, и, пока я лежал, безмерная усталость исходила из костей моих. Потому что и я немало натерпелся от страха за жену и тоже исхудал как скелет; и как я раньше смотрел на мою любимую с тревогой и беспокойством, так теперь она смотрела на меня. Но когда голова моя перестала переваливаться от слабости с плеча на плечо, тут уж нечего было делать, надо было садиться на последнюю выжившую клячу и вести караван дальше, не мешкая, тем более что со всех сторон появлялись какие-то тревожные признаки. Зной становился почти сверхъестественным, и в воздухе плавал грязноватый туман с гарью как бы от отдаленного пожарища. Горизонт затуманился и потемнел, небо омрачилось, и лучи солнца, доходившие до нас, были рыжеватыми и скудными. Животные обнаруживали странное беспокойство — они хрипло дышали, скаля зубы; нам казалось, будто мы вдыхаем огонь. Я полагал, что это результат одного из тех удушливых ветров, которые дуют из пустыни Джила; о них мне говорили на Востоке. Но вокруг царила тишина, ни один стебелек в степи не шелохнулся. Вечерами солнце заходило багряное, как кровь, и наступала душная ночь. Больные со стонами просили воды, собаки выли, а я ночи напролет кружил за несколько миль от лагеря, проверяя, не горит ли степь. Но зарева нигде не было видно.
Наконец я успокоился на мысли, что это действительно гарь, но от уже потухшего пожара. Днем я заметил, что зайцы, антилопы, буйволы и даже белки поспешно движутся на восток, как бы убегая из той Калифорнии, к которой мы стремимся с таким упорством. Но потом воздух стал немного чище, жара уменьшилась, и я окончательно утвердился в мысли, что пожар был, но догорел, а звери всего лишь ищут пастбищ. Нам надо было только поскорее добраться до пожарища и проверить, можно ли пройти через него или придется делать объезд. По моим расчетам, до гор Сьерра-Невада оставалось не более трехсот английских миль, или около двадцати дней пути, и я решил идти к ним, пусть из последних сил.
Теперь мы двигались только по ночам, так как жара крайне изнуряла животных, а между повозками всегда было немного тени, где они могли отдохнуть днем. Однажды, от усталости и раны не будучи уже в силах держаться в седле, я ехал ночью в фургоне Лилиан. Вдруг я услышал странный свист и скрежет колес, трущихся о какой-то особый грунт. Тут же по всему табору раздались окрики: «Стой! Стой!» Я тотчас соскочил с повозки и при свете месяца увидел, что возчики наклонились к земле и пристально в нее всматриваются. Меня окликнули: «Эй, капитан, мы едем по углю!» Я нагнулся и пощупал почву. Действительно, мы были в сожженной степи.
Я сразу задержал обоз, и остаток ночи мы простояли на месте. Утром, с восходом солнца, удивительное зрелище предстало нам. Насколько хватало зрения, простиралась черная, как уголь, равнина: не только все кусты и травы на ней были сожжены, но самая почва как бы остекленела,— ноги мулов и колеса повозок отражались в ней, словно в зеркале. Мы не могли точно установить, как широка полоса пожара, потому что горизонт еще застилала гарь. Но я без колебаний приказал повернуть на юг, чтобы обогнуть пожарище и не рисковать, пытаясь перейти через него. Я знал по опыту, что значит ехать по сожженной степи, где пет ни стебля травы для животных. Огонь, видимо, двигался по ветру в северном направлении, и я надеялся, идя к югу, достигнуть границы, от которой начался пожар. Мой приказ был выполнен, правда, довольно неохотно, так как он означал бог весть какую долгую проволочку. Во время дневного отдыха гарь стала рассеиваться, но зато жара так страшно усилилась, что воздух просто дрожал от накала. И вдруг случилось нечто, что можно было счесть за чудо.