Травма и душа. Духовно-психологический подход к человеческому развитию и его прерыванию - Дональд Калшед
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Работая рука об руку, сновидец, который видит сон, и сновидец, который понимает его (невыразимый и феноменальный субъекты), совместно создают символический смысл. Невыразимый субъект формирует содержание сновидения на языке поэзии, нарратива и драмы, так что это резонирует с латентной историей у феноменального субъекта (у аудитории). Когда эти две половины встречаются в ткани сновидного опыта, создается смысл. Каждая из них представляет свой «мир». В то время как невыразимый субъект является нуминозным, феноменальный субъект является профанным, проявленным, воплощенным, ощутимым (Grotstein, 2000: 141).
Гротштейн видит тесную связь между эмоциональной болью, которую мы не смогли полностью переработать (травмой) и «намерением» мифопоэтического сновидного процесса. Сновидения помогают нам дифференцировать и перерабатывать компоненты нашего опыта, придавая им символический смысл. Невыразимый субъект стремится драматизировать эмоциональную боль, которую мы еще не почувствовали, в то время как феноменальный субъект чувствует боль столкновения с объектом и передает его обратно невыразимому субъекту, который перерабатывает ее и передает обратно в Эго (Grotstein, 2000: 128).
Таким образом, невыразимый субъект бессознательного постоянно создает мифопоэтические отражения самого себя – сновидения – из сырых, недифференцированных протопереживаний того, что Бион называет «О», и вместе с феноменальным субъектом (сновидцем, который понимает сновидение) превращает их в «истории», которые передают смысл (Grotstein, 2000: 9). Эти индивидуальные рассказы в сновидениях могут соединяться с тем, что Юнг называл «большим сновидением», или с тем, что мы описали (во введении) как Одна Великая История, стоящая за отдельными личными историями:
Сновидения подобны архипелагам. Каждое сновидение само по себе может быть уникальным и особенным, но под этой поверхностью мы можем мельком заметить, что есть некий континуум, сновидение о сновидениях, которое оказывается для сновидящего субъекта мифическим отпечатком, бессознательной темой жизни, темой тем.
(Grotstein, 2000: 7)В прекрасном высказывании о сновидениях, достойном самого Юнга, Гротштейн обобщает:
Сновидение – это эпифания божественной беседы между невыразимым и феноменальным субъектами. Оно представляет собой прочтение нашего существования на пути между былым и грядущим бытием… Повествование собирает возгласы из всех уголков психики и вплетает их в ткань сновидения, чтобы их история могла быть рассказана.
(Grotstein, 2000: 36)Невинность и потерянная душаПо Гротштейну, сновидение становится одним из способов, которым невыразимый и феноменальный субъекты ткут нарратив сновидения, одновременно и глубоко личный, и в то же время безличный и всеобщий. Гротштейн полагает, что персональный аспект этого процесса часто имеет дело с «я-заложником», связь с которым была утрачена вследствие травмирующих обстоятельств:
Существует аудитория сновидения, которая предвосхищает и воспринимает его от создателя сновидений, чтобы распознать свои собственные проблемы и откликнуться на своего я-заложника, я, которое переживается как утраченное, подобное Спящей Красавице, ожидающей, когда она будет разбужена сном об Очаровательном Принце.
(Grotstein, 2000: 11)Гротштейн обсуждает этого «я-заложника» в самых разных контекстах. Это очень напоминает «ребенка», которого мы наблюдали в клиническом материале, представленном ранее в этой книге, и действительно, в ряде случаев Гротштейн описывает внутреннего ребенка. Часто он говорит об этой потерянной части себя как о «душе» или «невинности», которую мы продали «дьяволу». В этом рассуждении Гротштейна полностью созвучны моим собственным.
Гротштейн представляет случай тяжело травмированного пациента, который на многие годы «застрял» в своей жизни и в анализе, горько сетуя на свою судьбу отверженного и брошенного ребенка. Он вообще не мог найти в своей жизни ничего заслуживающего благодарности, включая анализ. Во время отпуска пациент побывал во Франции и посетил собор Сакре-Кёр, где, как он рассказал, у него было религиозное переживание. Разглядывая статую Христа, который, казалось, с состраданием и всепрощением склонился к нему, пациент вдруг воскликнул: «Мне не нужен психоанализ! Мне нужен Бог, чтобы вернуть себе невинность!» (Grotstein, 2000: 222)
Гротштейн был глубоко тронут. Особенно его потрясло то, что пациент добавил: «Зачем я родился? Как эти эгоистичные, незрелые люди вообще посмели иметь детей?» (Grotstein, 2000: 228) Этот пациент часто говорил о мертвом (невинном) ребенке в себе и о своем отчаянии из-за того, что этот ребенок больше никогда не оживет. Пациент также чувствовал внутреннее преследование и то, что он был во власти демонической внутренней силы, которая заставляла его быть внешне грубым и презрительным в отношениях с другими людьми. Гротштейн понял, что утраченная невинность и «одержимость» демонической внутренней силой идут по жизни рука об руку, согласно заключенной в раннем возрасте фаустовской сделке. Подводя итоги своим размышлениям, он пишет:
…«мертвое дитя» кроется во всех пациентах, пострадавших от насилия и травмы, и обращено в «ребенка-нежить», неустанно преследующего пациентов за то, что они заключили фаустовскую сделку с внутренней темной силой, чтобы выжить. Они «немного умерли», чтобы быть в безопасности.
(Grotstein, 2000: 165)Таким образом, человеческая невинность – это заключенный в тюрьму заложник внутри того, что контролирует бог униженных, сам дьявол. В самой этой предельной униженности дьявол парадоксальным образом символизирует [удерживает] самую безгрешную и непорочную часть нашего я, невинное я, которое мы продали в рабство и бросили в объятия демона тьмы.
(Grotstein, 2000: 182)Несколько клинических случаев, представленных мной в предыдущих главах, иллюстрируют идею невинного «я-заложника». Это «погребенный заживо мальчик» – ребенок в сновидении Ричарда в главе 2, «замурованное дитя» в сновидении Элен в главе 3, «взорванная девочка» в сновидении Майка в главе 4. Все эти образы детей в сновидениях были утраченными для обыденной жизни пациентов, пока контакт с ними не был восстановлен в аналитическом процессе. Казалось, для одушевленного дотравматического невинного ядра жизненности я, в котором заключена душа человека, все остановилось. Но в той или иной форме все вернулось, было вновь оживлено. «Дети» вернулись к жизни, и это было важнейшей частью процесса исцеления этих пациентов и прогресса в терапии. Фаустовские сделки, заключенные этими пациентами по большей части бессознательно, проявились в их сопротивлении переживаниям их уязвимости, связанным с их утраченным детским я. В главе 3 мы видели драматический пример такой фаустовской сделки, когда вслед за Данте и его проводником спустились в лимб. Там «невинные» патриархи и «дети» находились в заточении и изоляции как группа вечных «я-заложников» и вели в лимбе жизнь «живых мертвецов», охраняемые падшим ангелом Дитом.
Гротштейн указывает, что идея нормальной невинности младенца как этапа развития, защищаемая Винникоттом и Фейрберном (можно сюда добавить Юнга), несомненно, относится к тому аспекту нашей субъективности, которую мы с незапамятных времен называли человеческой душой. Гротштейн полагает, что психоаналитическая теория пренебрегает невинностью и душой из-за пристрастия к «первородному греху», то есть из-за психического детерминизма фрейдовской теории влечений и кляйнианских садистических бессознательных фантазий, являющихся дериватами влечения к смерти, которые через механизм проективной идентификации ребенок помещает в мать. Он полагает, что существует отдельная «линия развития» невинности, и постулирует ее эпигенез в нашем опыте от первичной невинности младенчества – через «Лес Опыта», по выражению Блейка, – по направлению к «Высшей Невинности» (Grotstein, 2000: 259). В следующей главе мы обсудим концепцию невинности на примере «Маленького принца» Сент-Экзюпери (St Exupery, 1971) и исследуем вопрос о том, как опыт трансформирует невинность в зрелую субъектную активность (agency) Эго.
Ангельские и/или демонические внутренние присутствия и система самосохраненияВ своей уникальной творческой манере Гротштейн нашел путь к тому, что Юнг подразумевал под архетипическими, или даймоническими, внутренними объектами как мифопоэтическими персонификациями внутренней и внешней реальностей. Он называет их «мошенническими» объектами, или «сверхъестественными присутствиями»:
Я пришел к выводу – то, что мы называем внутренними объектами, в действительности является «третьим видом». Это химерические (гибридные) конгломераты, полученные при перемешивании образа реального объекта, продуктов расщепления и проективных идентификаций аспектов субъекта.