Мемуары - Эмма Герштейн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И дальше совсем весело. О. пустился доказывать, что «пряжа» – нечто множественное и голосу не «подобна». И запутался в понятиях пряжи и тканья. Нет, всего не рассказать, но все обернулось хорошо, без тени сомнения с моей стороны, победой. Т.е. я четче и распространеннее повторил слова Ан.Ан. о его органической неспособности согласиться с тем, что вне его стихов. Он все вопил, что большинство из читанного просто прелестно, но нужен еще выход, что если я прав, то это уже готовое свершение, но он ищет другого (ну, и на здоровье, но я-то при чем…).
Ан.Ан.: «Удивительная работа над словом, полнота, которая создает, м.б., излишнее затруднение, вещи кажутся длиннее, чем есть, огромнее».
О.: «Редкая пригнанность слова, нет повода для частной поправки. Изменения. Возражения мои общефилософские».
«К Вагинову», – сказала А.А. то, что я тебе уже писал: дом Вагинова, и Дом Театра, и Дом Культуры друг другу мешают. Я, м.б., сумею переделать средние два стиха. Это нужно действительно.
Пушкинский Дом хочет купить О. архив. Он не дает, оставляя его мне для работы, но собственность сохраняя за собой.
Вечер: чтение Данта, разговоры, шуток много. Вместе они очень веселые. Между прочим, в полемике со мной О. заврался и прутковское «В соседней палате Поет армянин» приписал Лермонтову [73]. Хохот. Он, смутясь, выдал в этом А.А. расписку: «7.II. открыл у Лерм. такие-то стихи. – О.М.»
Стихи, кажется, прошибли Н. К ним часто возвращались. Огорченье: А.А. уже собирается домой. М.б., задержится, но неопределенно.
8.II. – День замороченный. Анна Андреевна уже собирается ехать. Это вчера дало трещинку в спокойствии. Сегодня хуже – все переволнованы. Чудно, что в воззрениях на О. мы очень с ней согласны. Она страшная умница, сегодня мы с ней обед готовили: варили щи, вышло очень вкусно. Минус то, что много времени и сил уходит на О., политики и планы. А с другой стороны, его жаль, он тоже скис, предчувствуя ее отъезд.
Из достижений – корректное поведение Надьки. Сейчас это вспомнил к тому, что злость на нее стоит за записками об О. – сейчас уже смягчилось.
9.II. – Сегодня О. (дополнительно) читал стихи 1930 etc., причем дамы его ублажали; просили еще, расточались в хвалах…
Едет А.А., очевидно, 11-го, сперва в Москву.
С О. обсуждаем ее молчание стиховое.
Он: «Она – плотоядная чайка: где исторические события, там слышится голос Ахматовой, и события – только гребень, верх волны: война, революция. Ровная и глубокая полоса жизни у нее стихов не дает, это сказывается как боязнь самоповторения, как лишнее истощение в течение паузы».
Ей сказал, что вреден Пастернак, что он раньше целостнее других натворил то, во что другие пустились массово, всем скопом, безвкусно. Это почти все, кто что-либо писал за 15 лет. Это и «Грифельная ода» О.Э., в этом ее боязнь (т.е. А.А.). М.б., это было слишком резко, там и дружба и уваженье к Пастернаку.
Она ругает Брюсова, Блока… да почти всех. При всей прелести «Ночи в окопе» и «Ладомира» О. накинулся на Хлебникова, а я его раскрутил, показав незнанье им Хлебникова. Он снова залился. Я говорю: «Так говорить о стихах не полагается». Он: «Стихи вообще положены быть не должны, мы – должны (это любимый его звуковой, не всегда даже корневой путь афоризации)». Я: «…говорить так не следует, если вас устроит синонимическая замена. Следовать – значит двигаться, жить, а меняет ли это дело? У вас чистая полемика, на грани придирки». Он: «Анна Андреевна, вот Сергей Борисович меня всегда берет в логическую проработку и начисто сминает, что я говорю, он умерщвляет ход моего доказательства».
Теперь главнейшее. Сижу на диване с А.А. И думаю, как сформулировать вопрос о работе над Гумилевым. Ей Мандельштамы об этом еще не говорили. Так сидели молча… Она оборачивается и говорит: «Когда будете в Ленинграде, я ознакомлю вас со всеми» etc… Это – гипноз.
10.II. – С А.А. много говорил о работе. Доверие беспредельное, только время и Ленинград, – и все задуманное будет сделано. Мы друг друга с полуслова понимаем, будто я с ними в Цехе Поэтов был… даже мелочи: называет в какой-то связи Комаровского, начинаю о нем говорить, о «Франческе», пополам или, вернее, вместе читаем вслух друг другу слово в слово:
Или под самым потолком,Где ангел замыкает фреску,Рисую вечером тайкомЧерноволосую Франческу.
Она: «Да, знать Комаровского – это марка. А знаете, Коля говорил: "Это я научил Васю писать, стихи его сперва были такие четвероногие…" И правда, он, конечно… »[74].
Еще: «…когда Коля приехал из Парижа, я сказала ему, что мы будем разводиться. Мы поехали к Левушке в Бежецк. Было это на Троицу. Мы сидели на солнечном холме, и он мне сказал: “Знаешь, Аня, я чувствую, что я останусь в памяти людей, что жить я буду всегда”».
Может быть, к ней надо было мне подойти уже давно, но без тех прямых условий, в которых встретились сейчас, может быть, не получилось бы нужного. В Ленинграде будут простые и чудные отношения, вот увидишь, и будет работа, в которой она другим не поможет. Верит в это и она.
Лина, познанный О., все с ним связанное, – это очень много, но спокойная, вечная гениальность Ахматовой мне дала столько, сколько мог я сам придумать. Высшая награда – получить ожидаемое, желаемое. Так, как с ней, говорил впервые в жизни. Это необъяснимое сочетание: я говорю, сообщаю, понимаю силу этого и одновременно знаю, что она все это понимает сама. Говорит она, мне все ясно до глубины; а весь разговор – и неожиданность, и новизна. Удивительная форма: о любви так можно говорить с любимой, как мы о поэзии.
Боже, как бы со мной говорил и Он: «Анна Андр. завтра едет».
11.II. – Сегодня уехала Ан.Андр. Киса, всякие поклонения великим – вещь глупая и безвкусная. Об Ахматовой известно, что это адресат целого культа. И что же? Шесть дней знакомства сделали так много… Я сделал покражное преступление. Взял у сестры Толмачева "Anno Domini", дал А.А., а она сделала мне надпись, книга останется у меня, никакие черти ее не отнимут. Карандашом:
Сергею Борисовичу
Рудакову
на память
о моих Воронежских
днях
Ахматова.
11 февр. 1936. Вокзал.
…Билет, как и тебе, через Таллера, сидячий, в вагоне «Воронеж – Москва». Сидели в буфете, поезд опаздывал на 2 часа. Как подали вагон, безумные Мандельштамы усадили ее где-то на 4-м пути – и домой. Одному мне оставаться было нелепо. И чувство, что она так и сейчас не уехала, а с чемоданчиком и сумкой для провизии сидит в своем вагоне, что вагон так и стоит вне состава. Звериная нежность. У О. так пусто стало, просто до слез. Утешенье – надпись…
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});