Нам целый мир чужбина - Александр Мелихов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
“Дядю Ваню” с Басилашвили во главе или вступая в личные до фамильярности отношения то с каким-нибудь розовым Буше, то со вспыхнувшей на солнце, выкачнувшись из-под моста, желтой мачтой
Моне, радуясь своим любимчикам, как пятилетняя девочка плюшевому мишке. Благоговением, в которое меня всегда ввергала красота, там и не пахло. Катькины вечные восторженные слезы теоретически мне были ближе – зато с Юлей отлегало от души. При этом она была далеко не дура – только как будто чувствовала, что ум хорошо, а счастье лучше. Тем не менее она обожала умных людей, не могла различить, красив человек или безобразен, пока он не заговорит
(слышал от нее я даже такое: как он может быть красивым, он же подлец!). В перестройку ее больше всего восхищал наплыв умных людей на телеэкраны – и уж их-то она успевала разглядеть: я буду голосовать за Лубенчикова – он такое чудо, ушастенький!..
Рядом с нею казались не страшными даже подлинные умы – занятые разрушением иллюзий, а не самоуслаждением, коему публично предавались ее телелюбимчики, используя для коллективного сеанса
Рынок, Демократию, Гласность…
Но и самыми мрачными своими прогнозами я тоже действовал на нее
“как сирена” – не та, разумеется, которая предупреждает об опасности: вопреки политическим восторгам ей доставляла наслаждение и моя трактовка политической борьбы как вечного конфликта между мастурбаторами и людьми результата, милыми детьми и гадкими взрослыми, опасными психопатами и корыстными тупицами. Мне казалось в свое время, что она подсела на меня бесповоротно – ведь дышать без меня не могла… Стоит в глазах: потная, как японец, почти падая с ног, она бежит по перрону, чтобы четверть минуты пообщаться со мной до отхода поезда – целую же неделю не увидимся!
– Видишь, какая я отцеубийца? – ухитрилась мстительно выговорить она, прежде чем проводник захлопнул тяжелую тюремную дверь: она, гиперответственная пятерочница, сбежала от постели больной (хотя и не умирающей) матери.
Изнанка жизни ее нисколько не привлекала. Зато она прямо-таки тянулась к изнанке моего организма. Когда на морозе я потихоньку вытирал перчаткой отмокающий нос, она не только не делала вид, что не замечает, а, напротив, спешила с нежным укором:
“Шелушиться же будет!” Понемногу и для меня стало естественным делом почесаться или сплюнуть в ее присутствии. “Раньше ты таким не был!” – счастливо обличала она. “Значит, от тебя набрался”, – отвечал я, неизменно приводя ее в еще более прекрасное расположение духа.
На второй аборт она угодила одновременно с Катькой. Я очень боялся, что она как-то прознает – она вообще не терпела никакого параллелизма, а уж в таком деле… Но из какого-то мелкого прокола она вывела правильную догадку и – насмешливо хмыкнула.
Не угадаешь, что ее вдруг взбесит… Но я-то, конечно, все равно не сознался.
С осмотра у гинеколога (я все ждал какого-то взрыва) она вернулась целеустремленная и после самых беглых предосторожностей жадно прильнула ко мне – что-то там среди белых халатов и сверкающих орудий пытки пробудило в ней желание.
– Я даже по улице шла с опаской – вдруг что-то по лицу заметно,
– это при том, в десятый раз повторяю, что такой фифы и недотроги свет не видел.
На этот раз вернулась она из чистилища выбритая уже в строго необходимом объеме, с сохранением декораций (наши шоферюги интересовались у гаишника, придравшегося к немытой машине: что, по принципу “волоса п… не греют – только вид дают”?), и снова без малейшей униженности принялась повествовать, какая женская солидарность завязывается в этом проклятом месте. Утром врачиха, прежде чем выпустить на волю, прощупывала резиновым пальцем, закрылась ли матка. “Ну и как, больно?” – с тревогой спросили у первопрощупанной. “Нет, даже приятно”, – ответила та. И все как грохнут! Я слушал с тайным недоумением: видимо, даже мучительная изнанка любви в ее глазах настолько нас сближала, что… Но чем та бомжиха была хуже докторши?..
Все, из-под затхлой аркады возвращаюсь в безжалостный свет – альма-матер ампутирована окончательно. Некогда повергавший меня в трепет строгий серый бастион – БИБЛИОТЕКА АКАДЕМИИ НАУК.
Заниматься в БАНе – это был большой снобизм среди нашей золотой молодежи, которой туда пока что не полагалось; и какие часы возвышенного счастья я впоследствии там просиживал, прображивал по коридорам!..
Раскаленный воздух тесной площади был пронизан невидимыми сигнальными лесками: чуть зазеваешься – и ты уже на крючке. А по цепочкам зазвенит, замигает – глубже, глубже, глубже…
Слева тенькнула полуподвальная кофейня, с которой нагло вытаращились целых две новых вывески: “Multiprint” и
“Авиакассы”. В этих авиакассах за столиком с неубранной посудой
Юля однажды так разрыдалась, что сделалась совершенно фиолетовой, – рядом чудом не оказалось знакомых, только уборщица мимоходом утешила: не надо так расстраиваться. Это при том, что при посторонних мне запрещалось трогать ее за плечо…
Оскорбленная любовь очень легко (только, увы, непрочно…) переходит в ненависть – я одной ненавистью и спасался. Но ее ненависть оказалась попрочней. “Ты заметил, когда тебя нет, я о тебе забочусь, все покупаю, а как увижу твою самодовольную рожу…” А мне все было не привыкнуть, что моя невинная слабость опаздывать на две-три минуты ввергает ее уже не в умиление, а в совершенно нелепый (придирающийся к поводу) пафос: “Я тебе что, пес – привязал и забыл?!” Я уверен, если бы я оставался ее собственностью, она бы до сих пор сдувала с меня пылинки – нелегко мне было постановить, что это нормально – любить лишь то, что тебе принадлежит. Я сам не хочу любить Митькиного сынишку из-за того, что он не моя собственность: я к нему прирасту, а чужие люди будут учить чему вздумается, забирать когда вздумается…
Что-то культурные слои стали перемешиваться – меченная Славкой столовая-“восьмерка” со второго этажа наползает на авиакассы, меченные Юлей. Вонзившийся крючок – Славка – отозвался предостерегающими звонками, манящими огоньками по всей петле:
“восьмерка” – аппендицит – профилакторий – опять “восьмерка”…
Вот по темному коридорчику над пытошными сводами матмеховского гардероба гордо удаляется наша Джина Лоллобриджида – доцент кафедры дифуров (дифференциальных уравнений) Людмила Яковлевна
Андреева, которую снобы без малейшего с ее стороны повода развязно именуют Люсей, – роскошный изумрудный отлив ее синего костюма, коим могут гордиться также высохшие чернила и басистые мухи, лишь угадывается в полумраке, подобно зелени ночной ели, зато алое платье, в котором она принимала у меня вступительный экзамен, сквозь все наслоения просвечивает праздничным пионерским галстуком – я до такой степени обомлел от ее сверхчеловеческой красоты, что перепутал арксинус с арккосинусом, – тем не менее она уже с той пятерки запомнила мою легкокрылую смекалку, а этот пустячок в нашем Эдемском саду разом смазывал все должностные и возрастные грани: может, и не зря в ее надменном кивке мне всегда мерещилось зернышко женского интереса, может, и напрасно я завидовал Славке, балагурившему с ней на семинарах, будто парубок у плетня, в то время как мои куда более отточенные реплики она – при явной симпатии – встречала не прелестным смехом, от которого слегка обрывалось в груди, а некой выжидательной настороженностью: уж не вообразил ли я чего?
Но в предыдущей картине Славке не до шуток: придерживая локтем живот, он кособоко поспешает за “Люсей” с зачеткой, а мы – друзья! – подбадриваем его развеселыми выкриками, ставя на Люсю три против одного, пять против одного… Славка исчезает за поворотом на недельку-другую, и мы – друзья! – изощряемся в версиях одна уморительнее другой, пока не выясняется, что он залег с аппендицитом. Бессердечие? Ничуть: просто с нами ничего не могло случиться. Когда Славка – как будто минут через десять
– возник снова, он и сам похвалялся не глянцевым рубцом, а своей находчивостью: покуда медсестричка удаляла ему с паха постороннюю кучерявость, его красавец выпрямился во весь рост, а
Славка якобы вычурно извинился: “Против природы не восстанешь”.
Для полноты реабилитации Славке дали путевку в профилакторий с видом на Зимний дворец и кормежкой в крахмальном профессорском уголке, отгороженном ширмочками от плещущего щами и гуляшами оглушительного пластикового зала “восьмерки”, – из этого уголка навстречу нам со Славкой протрусил однажды пухлый седоусый академик Фок с золотой звездой на лацкане и телесным натеком слухового аппарата на ухе. Я обомлел, а Славка с радостным азартом вытаращил голубые глазищи и, близко придвинувшись лицом добродушно оглаженного от острых граней ястреба (нежно скругленные рудименты крыльев заняли место ушей), заговорщицки потребовал подтверждения: “Видно, что он скоро умрет, да?..”