Пилюли счастья - Светлана Шенбрунн
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Не понимаю, — писал он друзьям в Иерусалим, — у вас там какие-то блажные кибуцники запускают праздношатающихся приезжих к себе в столовую и потчуют среди ночи курами? Только потому, что те изволили заблудиться? Милая детская мечта! Я тут совершенно непредумышленно пересек угол чьего-то поместья (не огороженного к тому же!), так на меня спустили собак и едва не пристрелили для острастки. Красиво эти итальяшки выглядят только в кино, но кино, как вы, верно, догадываетесь, я не посещаю. Следующей зимы мне не пережить — прошлую провел в основном под мостом — ничейный гражданин, коему не положено от просвещенного человечества даже таблетки аспирина.
Перенес воспаление легких, а почему не сдох, не знаю».
Письмо было размножено, разослано с припиской «SOS!» по всем возможным адресам (подозреваю, что не столько само бедственное положение Пятиведерникова ужаснуло эмигрантскую общественность, сколько мысль о позорном разоблачении преимуществ избранного ими западного образа жизни). Неисповедимыми, но тонко продуманными путями попало оно в руки невиннейшей Паулины. Испытав все прочие способы спасения гибнущего в Италии русского диссидента и убедившись в преступной государственной косности и людской черствости, она решилась на крайнее, зато верное средство — поехала в Рим и обвенчалась с Пятиведерниковым по православному обряду.
Бросив таким образом вызов бессердечному миру, она на вполне уже законном основании ввезла молодого мужа в страну и поселила у себя в квартире.
Не думаю, чтобы тридцатичетырехлетняя Паулина питала какие-то тайные надежды — благочестивая стыдливость давно заставила ее смириться со своей участью старой девы. Мечтать, что спасенный проникнется к спасительнице нежными чувствами, она бы не посмела. Но, без сомнения, в бедной своей отверженной душе она выстроила сладостную модель дружеского совместного подвига, общей плодотворной борьбы и интеллектуального взаимопонимания. Предполагалось, что Пятиведерников станет ближайшим соратником и единомышленником. Он же стал единственно тем, чем мог и должен был стать: тяжким ее крестом.
После всего пережитого он и помыслить не мог о какой-то полезной деятельности. Утомленный и разбитый всей своей предыдущей жизнью, успевший в лагере смертно возненавидеть советскую власть, а в Риме не менее яро — зловонную западную демократию, он жаждал только одного — отдохновения, полного и никем не нарушаемого покоя! «Приди, о Лень! приди в мою пустыню…»
Я побывала у Паулины после ее замужества (фиктивного, разумеется).
Пятиведерников в полуодетом и каком-то немыто-нечесаном виде валялся в гостиной на диване, а вокруг по всей комнате в разбросанном состоянии пребывали его же носки, бумаги, все виды печатной продукции: книги, брошюры, газеты (которые Паулина специально выписывала из Москвы и Парижа), вывернутые наизнанку штанины и грязные тарелки. Мое вторжение в уже обжитой им мирок он воспринял хмуро, позы не переменил, а на предложение жены познакомиться буркнул себе под нос нечто не вполне разборчивое и, кажется, даже не вполне приличное. Но когда я уходила, вдруг вскочил, прошлепал по паркету босыми ногами и протянул мне руку. Я пожала ее, но постаралась намекнуть ему, что я не Паулина. Он криво усмехнулся и плюхнулся обратно на диван.
Временами моя приятельница не выдерживает и со слезами на глазах жалуется (кому, кроме меня, она может пожаловаться?), что Пятиведерников совершенно изгадил и изуродовал ее жизнь, что он не просто бездельник, но злостный гнусный паразит и кровопийца, что он не моется, не соблюдает элементарных приличий, требует от нее денег и в нетрезвом состоянии угрожает вышибить из нее мозги. Развод в этой стране — дело чрезвычайно сложное и дорогостоящее, а кроме того, Пятиведерников выведал, что фиктивный брак уголовно наказуем, и шантажирует свою непорочную супругу угрозой разоблачения.
— Вы не представляете, какие слова я от него слышу! — шепчет Паулина, бледнея от стыда, и грустно качает преждевременно седеющей головой.
Чем я могу помочь ей?..
— Не уходите еще? — интересуется Агнес, отряхивая с губ крошки песочного пирожного, чем предумышленно усугубляет торопливо-пренебрежительный тон. — Что ж… Мы пошли. Ничего такого, чтобы стоило… Не могу представить, как люди часами оставляют детей с бебиситером! Я никогда ни минуты не бываю спокойна. Ах да, мы, кажется, завтра у вас обедаем?
Похоже, что так…
Мы еще не уходим, поскольку в эту минуту Мартин удостоился беседы с одним из тузов издательского дела Куртом Бетбергом. Самые великолепные рекламные журналы, обожаемые женщинами не только нашей страны, но всего континента, выходят из типографий Бетберга: бумага самого высшего качества, самые модные модельеры и модельерши с помощью самых искусных фотографов демонстрируют все самое-самое желанное — от кругосветных путешествий и собственных яхт до изысканного цветочного вазона на тесном городском балкончике. Краем уха я улавливаю: Бетберг повествует о своей последней поездке в Австралию. Мартин одобрительно хохочет. Не исключено, что это в самом деле была премилая поездка. Обставленная, разумеется, тысячью предосторожностей. Курт Бетберг отчаянно боится всего на свете, носит себя как хрупкую вазу, как сосуд, наполненный драгоценным бальзамом. Маленький невзрачный человечек с птичьим личиком, он не пьет, не курит, разумеется, ничем не злоупотребляет, даже лекарствами, поскольку и лекарства могут отрицательно сказаться на здоровье. Он обладатель удивительной памяти. Помнит наименования всех книг, вообще всех печатных изданий, когда-либо выпущенных в свет нашей цивилизацией. Может безошибочно назвать год и место, тираж, автора, переводчика, редактора, порядковый номер издания, и при этом, утверждает молва, он в жизни не прочел ни единой строчки — его интересуют выпускные данные, и только. Безупречный всемирный книжный каталог. Способствует ли это его жизненному успеху? Во всяком случае, не вредит.
Как у всякого человека, у Бетберга имеются слабости. Он, например, рисует. Птичек. Птички получаются длинноклювые — похожие на автора, и всегда любопытно-ошарашенные. Бетберг выпускает свои рисунки в виде альбомов. При его капиталах он может позволить себе такую невинную блажь — дарить друзьям и знакомым авторские альбомы.
Впрочем, я не уверена, что у него есть друзья. Знакомых множество.
Вторая слабость господина Бетберга — дородные негритянки.
Рассказывают, что на одной из них он был женат. Девушка явилась на туманный север в качестве студентки местного университета. В отличие от большинства проникающих в страну чернокожих, ее привел сюда не поиск заработка, а жажда познания — ужасно хотелось повидать заморские края. В собственном своем государстве она ни в чем не нуждалась, поскольку была одной из дочерей местного правителя — коммуниста и миллионера. Бетберг женился на ней и, упоенный страстью, даже провел пару месяцев у нее на родине — бросая безумный вызов судьбе и отчаянно рискуя своей ценнейшей головой в диком мире крокодилов и марксистов. Произведя на свет двоих детей — мальчика и девочку, супруга Бетберга сделалась каким-то министром, кажется просвещения, а потом испарилась вместе с папашей и всем безжалостно низвергнутым режимом. Бетберг утешился изданием еще более великолепных иллюстрированных журналов. Его дети, получающие теперь образование в Англии, периодически навещают его, я сама два или три раза их видела, так что история с женой-негритянкой, скорее всего, правдива.
— Знаете, я решил выстроить дом на Таллийском побережье! — сообщает Бетберг. — А если я решил, я это делаю. Следующей весной он будет готов. И вы непременно окажетесь в числе моих гостей — да, я намерен пригласить к себе всех добрых знакомых. На все лето! Багамские острова мне осточертели. Я поклялся прожить целое лето в глуши, в собственном доме, в кругу близких мне людей!
Мартин благодарит за приглашение и за то, что господин Бетберг включает нас в число хороших и близких людей. Впрочем, зал с каждой минутой пустеет, разговоры и смех становятся излишне отчетливыми.
Я случайно оказываюсь перед инвалидным креслом Натана Эпштейна. Он подымает на меня взгляд и как будто пытается припомнить, кто я такая. У него большие продолговатые карие глаза, крупный нос и нежный, изящно очерченный рот. Мною вдруг овладевает нелепейшее рождественское желание сделать шаг в его сторону и сказать: «Моих бабушку и дедушку убили в Несвижском гетто. А я, представьте, даже не знаю их имен. Не знаю, как звали моих бабушку и дедушку! Никто не догадался назвать мне их имена…»
Так оно и было — в маминых рассказах, скупых и редких, они фигурировали просто как «мама» и «папа». Упоминались еще какие-то тетя Соня и тетя Роза, их дети и внуки, я выслушивала все, чем ей вдруг хотелось поделиться, но вопросов не задавала. На дедушкино имя слегка намекало мамино отчество: Николаевна, но по-настоящему деда звали, конечно, не Николаем, может, тоже Натаном, как Эпштейна, а может, и как-то иначе — евреи по велению эпохи русифицировали свои имена. Нельзя сказать, чтобы мама отрекалась от своего еврейства, но, мягко выражаясь, не особенно его афишировала. Что вполне понятно по тем временам. «Мне горько, мне ужасно горько теперь, что я не знаю их имен!» — могла бы я признаться Эпштейну.