В окрестностях тайны - Николай Жданов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наши свидания с Лоттой явились своего рода отдушиной моему отчаянию. Когда я держал в своих ладонях ее слабую теплую руку и чувствовал на себе кроткий и как бы зовущий взгляд, я готов был забыть о всяком земном неустройстве и поверить в существование счастья.
Однако иллюзорность этой грезы не замедлила обнаружиться.
В то время как мне уже чудилось вблизи тихое и светлое счастье, Лотта сказала вдруг, что профессор Орби весьма недоволен нашими встречами и сегодня предупредил ее об этом.
Орби? Какое ему дело до того, что касается только нас? Этот человек воспользовался моей энергией и моими способностями, моей неискушенной верой в науку и юношеской страстью исследователя для достижения целей, связанных с преступными расчетами и собственным тщеславием. Flo ему, оказывается, этого мало. Он хочет распространить свою власть на мой внутренний мир, на остатки моей свободы и даже на то, что касается самых глубин моего сердца и не может быть подвластно никакому постороннему вмешательству или контролю!
Я жаждал немедленного объяснения. Пусть он не думает, этот самоуверенный метр, что я позволю ему посягать на то, что принадлежит самой нашей природе и не может быть отнято ни у одного из нас! Я сумею пристыдить его самонадеянность, обнажить перед ним его собственную жестокость.
Лотта уговаривала меня не затевать ссоры, но я кипел.
В тот же вечер я, выждав, пока Орби останется один, вошел в его кабинет и, сдерживая клокотавшие во мне чувства, попросил разрешения поговорить с ним.
— Я сегодня устал, — ответил он. — Если у вас накопились ко мне какие-либо вопросы, вы сможете разрешить их в среду с одиннадцати до трех.
Это были часы, которые он отводил обычно для бесед со своими сотрудниками, но я никогда раньше не был ограничен этим лимитом его времени.
— Мне необходимо объясниться с вами немедленно!
Он отодвинулся глубже к спинке своего кресла с видом человека, вынужденного уступить настойчивости.
Я сказал ему, что ложный ореол, в котором до сих пор представала передо мной его личность, теперь исчез под влиянием фактов. До сих пор я был лишь орудием в его руках. Моя неопытность и недальновидность мешали мне понять не только подлинную цель наших изысканий, но также истинную сущность своего учителя. Но приходит время, когда реки ломают лед…
Я говорил горячо, не щадя самолюбия, отбросив обычный пиетет, которым он был окружен.
Орби слушал молча, твердо сжав свои плоские губы, и только легкое подергивание щеки под левым чуть прищуренным глазом выдавало его сдержанное волнение. Но вот верхняя губа его зло оттопырилась, он выругался, рывком выдвинул ящик письменного стола, выхватил оттуда какой-то лист и бросил его на стол жестом картежника, который ходит с козырного туза.
— У меня нет ни охоты, ни времени слушать ваши излияния. Ваш образ мыслей давно внушил мне подозрения, и я принял меры, дабы установить то, что мне было необходимо. Эти два документа объяснят главное.
Нетерпеливым движением он швырнул мне листок и посмотрел на часы.
В моих руках оказалось извещение военного министерства о том, что срок моего освобождения от воинских обязанностей как сотрудника лаборатории за литером «А-1» истек, и если в течение трех дней не будет представлена необходимая документация, о которой было сообщено ранее, то я буду автоматически призван в армию по закону о всеобщей повинности.
Орби не спускал с меня выжидательного взгляда.
— Предупредите свою мать, почтенную фрау Клемме, чтобы она не тратила времени на попытки уговорить меня поступить с вами иначе, чем вы того заслуживаете.
В его тоне, издевательски-почтительном, звучала явственно различимая ирония.
Мне стоило труда сдержаться, чтобы не запустить в него стулом.
Я сказал ему, что моя мать найдет в себе силы не дорожить сомнительным благополучием, которое достигается слишком скверной ценой.
Голос мой прерывался от волнения, я уже не сдерживал себя и только искал в уме слова, чтобы сильнее выразить ему свое презрение по поводу его вмешательства в наши отношения с Лоттой.
При этом я все еще вертел в руке злополучный листок. К нему была прицеплена на закрепке еще какая-то бумажка, и как раз в этот момент мне бросилось в глаза имя «Лотта», начертанное так хорошо знакомым мне мелким горошистым ее почерком.
Отпечаток этой маленькой записки и сейчас в моем мозгу. Он засел так прочно, что если после моей смерти вскроют мой мозг, то легко обнаружат его в извилинах.
«Милый шеф!
Вы можете особенно не беспокоиться: дальше банального якобинства дело не идет. План Орби остается недосягаемым. В этом я больше не сомневаюсь. Вы можете спокойно форсировать свои действия. Я буду признательна вам: обязанности влюбленной Гретхен стали для меня уже невыносимо ручными. Ваша Лотта»
Как сильно действует предательство любимого человека!
Шатаясь, вышел я из кабинета моего патрона, уронив на его стол эту бумагу, уничтоженный, как только может быть уничтожен человек, еще продолжающий жить.
Имя «Гретхен» было в наших встречах с Лоттой второе, интимное имя, которое дал ей я сам… О, как близорука была эта нежность, как чудовищно слепа откровенность и как грязен, отвратителен итог!
Я мог быть только благодарен обстоятельствам: смерть на войне казалась мне единственным выходом.
В самый разгар мучений, о которых не буду говорить, — их нетрудно понять, хотя и невозможно полностью представить, — мой мозг вдруг прожгла, как огнем, фраза, сначала мною почти не отмеченная: «План Орби остается недосягаемым».
Так вот где причина всей этой гнусной слежки… Им надо было установить, знаю ли я что-либо конкретное о тайнах лаборатории Орби.
Утром явился посыльный с мобилизационного пункта. Все шло в полном соответствии с предначертанным.
Мне удалось уверить мать, что «поездка на фронт» связана с моей работой у Орби. Это рассеяло ее недоумение и избавило меня на время от тяжелого горького объяснения.
За несколько часов до отъезда я все-таки зашел в лабораторию. Какой-то бес подмывал меня. Но ни шефа, ни той, что наполнила такой темнотой мой мир, не было в этот день.
Наш ученый секретарь Борнеман, явно еще ни о чем не осведомленный, с удивлением уставился на мою новую форму и потащил меня к себе в кабинет.
Должно быть, мой нервный заряд искал выхода. Я решил похитрить с этим тугодумом, который был правой рукой Орби во всем, что касалось формальной и хозяйственной стороны дел лаборатории.
— Разве вы не знаете о моем отъезде в армию? Я был уверен, что шеф информировал вас об этом. Но все равно не стану скрывать от вас ничего. Я еду потому, что дела, связанные с реализацией «плана Орби», требуют присутствия специалиста.
— Черт возьми, — пробормотал он, оглядываясь на дверь, — так неужели дело с бомбой продвигается так быстро?
Я многозначительно промолчал.
— Тогда мы разом покончим свои дела и на Западе и на Востоке!
Я пригласил его выпить со мной на прощанье бутылку рейнвейна.
Мы расстались друзьями, уверяя друг друга в сожалении, что не сблизились раньше.
Вечером в вагоне, по дороге на фронт, я, кажется, впервые с ужасающей ясностью отдал себе отчет в том, что произошло: «Орби делает новое оружие! Результат может стать самым чудовищным, самым трагическим для всех нас…»
На этом записки обрывались.
Доктор Тростников потер себе лоб и прошелся несколько раз по комнате.
Он провозился с чтением довольно долго, так как некоторые места в рукописи были неразборчивы. Бумага на сгибах стерлась, очевидно, пленный носил ее в кармане уже давно.
Кажется, уже утро.
Доктор был не на шутку встревожен тем, что он прочитал сейчас, и казался порядочно озабоченным.
Надо было что-то делать, на что-то решиться, что-то предпринять. Но что?..
Доктор заглянул в комнату из своей ниши. Паренек спал на диване, не раздевшись, положив перевязанную бинтом ногу на стул. Дыхание его было ровным и тихим, но лоб хмурился во сне то ли от сновидений, то ли от боли. На кровати у дверей спала Тоня. Из-под одеяла был виден ее затылок в крупных кольцах темных волос и тонкое, еще детское плечо.
Доктор вздохнул, направился к окну и откинул бумажную штору.
На сумрачном небе виднелись похожие на кровоподтеки, бедственные отсветы дальних пожаров.
Внизу кто-то громко забарабанил в террасную дверь. Послышались чьи-то голоса. Доктор с сожалением посмотрел на приготовленную постель, затем отодвинул ящик письменного стола, засунул в него записки немца и, осторожно пройдя мимо спящих, спустился во двор.
Какой-то немец в пилотке осветил ему лицо карманным фонарем.
— Во ист хир дер арцт?
— Доктор я, — сказал Тростников тоже по-немецки.