Яичница из одного яйца - Валерий Болтышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Ну что, а в ветхие-то мехи – как, нальем? – спросил Стасик, показав фляжкой за ухо.– Или обойдется?
– Ну его! – отмахнулся Конь.– Один черт, не слышит ни шиша, чего…
– Ну, это как сказать. Я же его подцепил. Ну-ка, ну-ка, что за штука…
Покопавшись в сумке, Стасик вынул небольшой, с портсигар, дистанционный пульт, помигал на нем красной лампочкой и, не поворачивая головы, позвал:
– Эй, ты, отщипенис! Бабай!
– Щево? – откликнулась телогрейка.
– Паси овец моих!
– А?
– Храм на! Проверка слуха,– буркнул Стасик, регулируя рычажок.– А ну так… Бабай, а бабай!
– Ну щево? – телогрейка шевельнулась, и из-за плеча по-черепашьи повысунулось лицо: круглоликий дедушка в очках, похожий на бабушку с бородой.
– Нищево. Паси овец, говорю.
– Сам паси,– подумав, решил бабай.– Щущела. Я скажу балдыке, што ты водку пьешь.
– А я скажу, что ты розетку в алтаре свинтил,– сказал Стасик, удовлетворенно глядя на прибор.– Так что, бабай, паси овец. Конец связи.
Конь гоготнул, Стасик, продекламировав "Уходя, гасите свет", сунул пульт в карман, и бабай, помаячив какое-то время без звука, как выключенный телевизор, опять скрылся за собственной спиной, этим неприсутствием в происходящем напоминая оторопелого Фомина.
Лев Николаевич переживал третью мысль. Подсеченный тостом про свет, он подумал вдруг, что боясь проговориться потом, на самом деле (божемой!) проговорился уже, просто не заметив этого – как не заметил уже этого огромного строительства целой церкви (что речь шла о церкви, он догадался, когда Конь после третьего стаканчика стал звать его в церковь дьячком),– но, лихорадочно соображая когда и как это произошло, Лев Николаевич отчего-то мог вспомнить только свое согласие выпить за знакомство и негра с хоздвора, который произносил похожий текст.
Между тем примостившийся рядом Конь, обнимаясь, шептал о планах новой церкви как-то там, хрен знает как, откефалиться от остальных и обещал обязательно поговорить насчет места, если, конечно, имеются голосовые данные, махая при этом на татарина, который мылится в дьячки, а божью мать кроет "плечистой" – плечистая да плечистая,– и наконец сильно ударив в бок, приказал встать.
– Куда? – морщась, спросил Фомин.
– Голос показывай, куда! Тебе семью-то надо кормить или нет?
– Нет,– сказал Фомин.– У меня нет семьи.
– А, ну да… Ну – родню. Хрен с ним, родню будешь кормить! Родня же есть?
– Нет.
– Ну как…– чуть сбито покосился Конь.– Погоди! Как это нет! А этот… длинный-то еще, моряк? Или лесник? Он как сказал – кто? Племянник ведь!
– Лесник?
– Ну, моряк. Сегодня заходил. Яблоки принес, то да се. Племянник, что ли? А?
– Да,– тихо сказал Фомин. И так же тихо уронил стакан.
"Божемой! – подумал он.– У меня же нет племянника!"
ГЛАВА ПЯТАЯ
Параноидальному тяте являлся голый утопленник. Он стучал под окном и у ворот, и это означало муки совести.
Возможно, что-то похожее мог означать и чужой племянник, то есть сын несуществующей сестры, выпрыгивающий в окно.
Как-то интересно могло быть растрактовано и отсутствие ног.
Однако для Фомина все эти подробности означали вот что: жгучее желание зарыться с головой под подушку, немедля, сей же миг оказавшись у себя в парикмахерской – где оказываться было как раз нельзя и даже опасно, о чем буквально вопил внутренний голос.
Эта обоюдоострая мысль сделала так, что Фомин, в позе быстро бегущего человека, уже минуту или две неподвижно смотрел в дверной проем.
Он плохо помнил, как вдруг принялся бежать и как прогребался сквозь беспорядочные объятия, отпихивая руки и поцелуи (совершенно трезвый на вид Стасик, все-таки чмокнув в ухо, махнул Коню отпустить: "Ладно, нехай. Кому попадья, а кому попа дьякона…"), и как он мгновенно ослеп, выскочив в темный тамбур, где впереди едва угадывалась дверь, а в ней – ночь и две одинаковых звезды.
На самом деле звезд было гораздо больше: небо очистилось, снег перестал, и двор снизу доверху – до поблескиваний наверху – был зелен и прозрачен, как кусок льда. Это было очень красиво, и веселый человек в хорошем настроении мог бы в шутку поискать краешек – чтоб куснуть, обломить и покатать конфеткой за щекой. Взгляд Фомина был иным. Разверстая тишина казалась настороженной, как капкан, а обилие созвездий со всех сторон – дико нереальным, как нереален и дик был он сам, Лев Николаевич Фомин, глубокой ночью глядящий в небо над двором типографии.
Конечно, если он действительно сошел с ума (внутренний голос утверждал это без всяких "если"), многое объяснялось само собой. И надо сказать, сам факт сумасшествия пугал много меньше, чем просто жуть, не упорядоченная ничем. И, например, сумасшедший Лев Николаевич легко мог представить, что Фомин – настоящий и благополучный Фомин – давно спит в своей парикмахерской, а то, что продувается теперь в дверях ночным сквозняком – какая-то ошибка, мелочь, муть, вроде блуждающего взгляда, завитка души, штанов от пижамы (сквозняк тянул по ногам, и Фомин, посмотрев вниз, увидел на себе пижамные штаны), и происходящее просто процеживалось сквозь него насквозь, как этот подземельный ветер.
Чувство было вполне сумасшедшим, но как-то успокаивало. Хотя – представляя Фомина, который спал, как всегда завернув одеяло конвертиком – и уж, конечно, никогда не полез бы на улицу без брюк, как подсказал внутренний голос,– Лев Николаевич начинал чувствовать и некоторое раздражение. Фомин улыбался во сне. И не только потому, что уютно спал и в голове его не мешались в кучу кони, церкви и племянники. Улыбка на неразбитых губах как бы лоснилась утверждением, что с ним такого произойти и не могло, потому что даже включив – ну, допустим такую нелепость – включив какой-то немыслимый, извините, электрорубильник, он безусловно бы повел себя должным образом: право, не знаю, надо ли что-то объяснять… Хотя для вас, голубчик, по-видимому, даже необходимо, не так ли? Ну, во-первых…
"Цыц",– грубо подумал Лев Николаевич. Эта спесь не могла не раздражать его, тыщу раз уже проделавшего задним числом и "во-первых" и "во-вторых", и даже отдышавшего изо рта в рот до самого приезда врачей – вместе с тем перепуганным бухгалтером, которому для всего этого, честного и самоотверженного, самому не хватило лишь пустяка. Например, света. Да-да, если бы он не крался в темноте… Или – отчетливости крика. Или…
"Или – элементарной порядочности,– заключил внутренний голос.– И все. И хватит тут торчать. Между прочим, кто-то идет".
Это прозвучало очень вовремя, и сумасшедший Фомин, чуть было не ойкнув "Кто?", услышал позади железный скрежет. Он успел скакнуть с крыльца и прижаться к стене, освещенный большинством звезд. Тремя громкими секундами позже из двери высунулся бабай. Он явно крался или кого-то выслеживал, потаенно прикрыв "летучую мышь". Но за ним, подвязанный как хвост, на бечеве волочился лист оцинкованного железа, и, крадучись с фонарем, бабай производил тот самый корытный гром, который лишил Фомина способности рассуждать. Встав на крыльце, как радиоуправляемая модель идиота, старик помотал фонарем туда-сюда и с лязгом побрел назад. Но Лев Николаевич – под ярко скачущим небом – уже вовсю мчался через двор, над которым и вправду соединились планетарии всех стран.
Говорят, перед глазами умирающего проносится жизнь. По всей вероятности, что-то такое происходит и с сумасшедшим. Но в силу специфики – сикось-накось и под неожиданным углом. И Фомин на бегу видел как бы глубь собственного желудка, где маленьким, но свирепым прибоем плескался спирт, а в нем – два обломка одной кильки. По-рыбьи прыгая и веселясь, обломки, едва ли не хохоча, выскакивали все выше и резвились все язвительней, словно бы где-то там, в волнах, болтался и рыболов, к чему внутренний голос вскоре присовокупил, что труп ужасный посинел и весь распух, и Лев Николаевич осадил себя на полном ходу, чтоб переждать прилив тошноты.
"Горемыка ли несчастный погубил свой грешный дух,– по инерции продолжил внутренний голос.– Кстати, ли – это имя. Горемыка Ли несчастный. Как Ли Харви Освальд".
Почему подсознание бормочет такую чушь, Фомин догадался, когда увидел, что стоит под самым окном сторожки и смотрит в мускулистое лицо негра, который, в свою очередь, смотрел на него.
– What? – сказал негр.
Вероятно, это был уже другой негр. Не зная, как поступить, Лев Николаевич слегка подергал запертую дверь и снова заглянул в окно.
– What you whant? – сердито крикнул негр.– Go away!
– Я Фомин,– несмело сказал Фомин.
– For me? What "for me"? Who you?
Растерянный Лев Николаевич готов был попятиться. Но последний, совершенно матерный вопрос заставил не попятиться, а отпрыгнуть и побежать, и когда негр, пинком распахнув дверь, передернул автомат, а внутренний голос рявкнул "ложись!", Фомин уже лежал за трансформаторной будкой, в канавке, вытоптанной собаками и электромонтерами, как-то спиной представляя себе очередь, отгрохотавшую вверх, звездную люстру, брызнувшую в ответ мелким дребезгом, и двух перевернутых килек, в горизонтальном желудке оказавшихся на мели.