Яичница из одного яйца - Валерий Болтышев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Кроме того, Санчик уверял, что в ночь ареста изображал самого Фомина, второго из трех. Однако Лев Николаевич, хотя и простоял какое-то время, воображая себя в наказание ливанским кедром – с затычкой в ухе и на одной ноге,– верить в это отказывался категорически.
– Интересно, почему?
– Нипочему.
– Нет, ну все-таки. Интересно знать.
– Ничего не интересно.
– Ну и наплевать! – плевал Санчик.– Ясно? Есть такая часть мозга, слышали – мозжечок с ноготок?
– Ну и пусть,– упрямо отвечал Фомин.
Он оскорблялся даже не тем, что его пытались так тупо надуть. По-настоящему неприятны были попытки санитара как бы напялить на него свою физиономию, тогда как Фомин, лежа иногда тет-а-тет, язвительно рассуждал, что лица Санчика, Славика, а заодно и Стасика очень напоминают кукиши – плотностью сложения и отсутствием черт лица. Сказать об этом прямо он, конечно, не рисковал. Но Санчик, который, по-видимому, догадывался в чем дело, обиженно провоцировал разговор, готовя в ответ, может быть, что-то и похуже ливанского кедра.
Иногда он упирался тоже, и ворчливое переругивание длилось до самого врачебного обхода, то есть до той поры, пока в дверь не заглядывал еще один кукиш, но грустный и пожилой. Повисев в щели совершенно как Славик, он задавал один и тот же вопрос: "Ну, как у нас дела?"
– Хорошо,– вежливо кивал Фомин. Кукиш заметно огорчался и кисло замечал, что это хорошо. Затем он спрашивал, помнит ли Фомин, где удалось его задержать, и не смущает ли его, что первый этаж находился значительно ниже подвала. Получив два утвердительных ответа, он грустнел еще сильней, а когда Фомин поспешно предполагал, что подподвальность этажа ему скорее всего почудилась, разве такое возможно? – врач вял совсем. Он спрашивал, какой теперь день, и Фомин резонно отвечал, что теперь ночь. Напирая на слово "тяжело", врач справлялся, а не беспокоит ли очень тяжелобольного то обстоятельство, что за окном постоянная ночь. Обстоятельство беспокоило – за окном действительно стояла ночь, и все время горел фонарь,– но обсуждать этот вопрос с психиатром, который прятался за дверью, очевидно считая его буйным, Лев Николаевич не хотел.
– Не знаю… Как-то, знаете, привык,– улыбался он. Он улыбался честно, поскольку говорил правду.
Врач говорил докторское "ну-ну", хотя оно звучало скорее угрожающе – тем паче, при этом он грозил кулаком Санчику, на что тот тоже с улыбкой разводил руками, а сразу после ухода доктора весело констатировал:
– Да-с, батенька… Есть такая часть мозга – "гипофиг" называется. Вас и в самом деле надо лечить.
– Почему? – спрашивал Фомин.
– А нипочему! – мстительно лыбился Санчик, размахнув руки еще раз.
А за дверью тем временем шевелилась живая тишина, словно там тоже разводили руками или по крайней мере невиновато вертели для кого-то головой. И от этой тишины Лев Николаевич ждал неприятностей настоящих.
Поэтому он не удивился, когда закрытая в очередной раз дверь вдруг приоткрылась опять, но узко, и Санчик, ругнувшись "ипликатором", неохотно вышел в коридор. Он отсутствовал меньше минуты, но вернулся с сильно припоганенным лицом, а халат на груди был сжамкан в две крутые жмени, как будто на пороге Санчика поджидал любовник, от которого он едва отбился.
Встав точно напротив, санитар по-медицински перелистал вынутую из кармана медицинскую карту – причем так, чтобы Фомин успел разглядеть, что история болезни принадлежит действительно ему, Фомину, и что она взята из архива,– а затем, угрюмо зыркнув на дверь, громко спросил, не смущает ли больного тот факт, что карта сдана в архив в восемьдесят седьмом году.
– Вероятно, из-за пенсии,– кивнул Фомин.– А что?
Санчик дернул ртом, но отчужденным голосом добавил опасение, что больного может обеспокоить копия свидетельства о смерти, подклеенная вот здесь, к последней странице, видите или нет.
– Может быть, ошибка? – мягко, тоже для психиатра за дверью, предположил Лев Николаевич. Не зная, что сказать еще, он просто переждал, пока санитар, пошлепав картой по руке, сворачивал ее в трубку, засовывал в карман и объявлял, что теперь его будут лечить в другом месте.
Поднятый за шиворот, он спросил, как следовало спросить:
– То есть в другом отделении?
Но санитар прошипел "чу-чу" и с ненужной силой пихнул в дверь.
ГЛАВА ВТОРАЯ
Лет девять назад в типографии брошюровали книжонку американского автора с неприличной фамилией. Фамилия была настолько неприличной, что во втором издании, говорят, ее печатали с добавочным "о". Но сама книжка, хоть и написанная этим Моуди и хоть и называлась "Жизнь после жизни", вовсе не содержала советов по улучшению мужской потенции. Книжка давала объяснение, отчего на тот свет принято являться гладко выбритым и в строгом костюме: оттого, что после туннеля со светом в конце вновьприбывших встречает лично Господь Бог.
Туннель начинался за дверью "Комнаты мастеров" – вечно запертой дверцей на первом этаже. Что именно делают типографские мастера, собравшись скопом в одном помещении, Лев Николаевич не догадывался прежде и не цонял теперь, когда санитар, отомкнув комнату своим ключом, молча впихнул его внутрь и тут же запер дверь на два оборота. В комнате стояла полновесная тьма. И, тоже немножко постояв, Фомин побрел на свет. Свет был блеклый и далеко впереди.
На цементное шарканье Фомина то и дело вспыхивал очередной карманный фонарь и кто-то быстро обшлепывал штаны, а очередной приклад толкал в спину – как тот, первый, что вытолкал из комнаты мастеров,– но делалось это если не для веселья, то от скуки наверняка, и последний фонарик нетрезвым голосом потребовал аусвайс, а потом стрельнул Фомину в живот его же штановой резинкой.
Окончательный участок туннеля был трубой, бетонной трубой теплоцентрали, а выход загораживали кусты. Не планируя ничего конкретного, Фомин раздвинул ветки и вышел на солнечный свет.
Впереди текла река. Дальний берег проглядывался мутно – Фомин протер очки и посмотрел еще раз, из-под ладони, но это не помогло. Зато здешний и песчаный берег был пляжиком, вразброс поросшим лопухами, по речке – рогозом, а по сторонам – ивняком. Во всей растительности шевелился ветерок.
Порывами он налетал сильней, нося по пляжу клочки газет. И когда Фомин задумчиво пнул набежавший газетный ком, тот полетел по кривой и шлепнулся в воду, а Фомин снял тапочку и стал вытряхивать из нее песок. Поэтому он не видел, как бородатый утопленник, который лежал у самых камышей рядом с разбитой лодкой, вошел в реку по колено, сердито вышвырнул газету на берег и опять лег, укрывшись неводом.
Невидимый этот эпизод в дальнейшем никакой роли не играл. Но Фомину было бы лучше замечать все по порядку, потому что поковырявшись в тапочке и зачем-то подув внутрь, он совершенно не готовым взглядом вдруг обнаружил пса. Пес стоял, как бык, и смотрел ему в пах.
Попятившись наугад, с тапочкой в руке, Лев Николаевич уперся сперва в стену, изображающую даль, затем – заскользив по стене – в вентиляционный люк, забранный решеткой, за которой в темноте мотал лопастями вентилятор, нагнетающий теплый ветер, и звучало тонкое взвизгивание: "Есть, товарищ капитан! Есть! Хорошо, товарищ капитан! Очень хорошо… О, как хорошо! А вам?" Пес сунулся в упор, и прижатый к железу Фомин изготовился взвизгнуть едва ли не звончей, но пес, упрекнув глазами, осторожно принял в пасть фоминскую тапочку и так же осторожно потянул за собой.
Лев Николаевич никогда не интересовался кинологией и потому не мог определить, что пес, хотя и слишком велик, но очень похож на породу "французский бульдог". И такое неведение было по-своему неуместно, так как человечек на поляне за кустом, куда пес в конце концов притянул Фомина, тоже был похож на французского бульдога, и даже еще больше, имея при торчащих глазах на кургузом рыльце еще и длинную слюнку в углу рта. При этом он шевелил щекой, и такое мельтешение Лев Николаевич какое-то время принимал за речь, пока не догадался, что человечек полощет рот.
– Можно шешчь,– скомандовал он, сплюнув себе под ноги.
– А? – не понял Фомин.
– Шешчь,– повторил человечек.– Шешчь и шичечь. На попе.
– А, спасибо,– сказал Лев Николаевич и посмотрел – куда. На что человечек, похожий на французского бульдога, сочно отхаркнулся в песок, загреб ногой и отхлебнул из чашки новую порцию защечного жульканья.
Сам он сидел в шезлонге» в белых трусах с красной каймой, и на брюшке его тасовалась листвяная тень. Остальная одежка – майка, рубаха, китель и прочее – висела на ивовых кустах, нехотя колыхая подолами.
Лев Николаевич не разглядел погон, но когда военный пес потянул его за тапку вниз, он сразу и послушно сел на небольшой бархан. Пес устроился возле шезлонга. По пути он по-кошачьи мазнулся башкой о руку с чашкой, но человечек в трусах не обратил на пса никакого внимания. Все это время он так въедливо вглядывался в Фомина, будто собирался сделать то, чего не сделал пес: подбежать на кривых ногах и укусить в живот.