Зяблицев, художник - Александр Верников
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Наконец, удостоверившись, что больше материалов об аварии в газете нет, Зяблицев свернул ее вдвое, затем вчетверо и не остановился, пока не добился того, что ее можно было полностью упрятать в карман пальто. Покончив с этим, он поднял глаза и посмотрел вокруг. Если бы не слышанные в парикмахерской и трамвае разговоры, если бы не чтение газеты, то ни о чем таком, случившемся, роковом, догадаться было бы невозможно: транспорт двигался исправно, народ вел себя совершенно так же, как прежде, двери кафе были зазывающе распахнуты, из них неторопливо, как такому месту и подобает, выходили поодиночке и парами, от прилавка с газированной водой и мороженым ответвлялись короткие очереди. И тем не менее было ясно, что катастрофа разразилась во всей стране, — это не поддавалось рассудку, сводило с ума!
Вдруг ему вспомнился давний–давний замысел: еще в юности, не научившись видеть в окружающем, повсеместном и ежедневном, значительности и красоты, предмета достойного кисти, он хотел изобразить глухонемого, стоящего под черной — как в кино — тарелкой громкоговорителя, откуда исходит голос, объявляющий войну; или глухонемой заменялся слепцом, который на ощупь бредет по улице, сохранившей свой прежний облик, не разрушенной, не тронутой бомбежками, однако бесповоротно ставшей улицей военного времени. Как было выполнить такое? Зяблицев вспоминал, как бился над проектами и набросками целыми месяцами — замысел казался слишком уж заманчивым, прямо–таки выдающимся и, главное, значительным, — но так ничего и не сделал. Измотав себя, он пришел лишь к заключению, что все это надумано, умозрительно и вообще лежит за рамками изобразительности. Зяблицев не мог перенестись во время давно прошедшей войны и воочию увидеть того воображаемого несчастного — он мог только пытаться представить, но это оказалось невыполнимо и безрезультатно. А нынче?.. Чувствуя, как все внутри оживает и трепещет, он вновь воззрился на тот участок города, в котором очутился. Попытаться представить, что это Киев — вон, кстати, и верхушки пирамидальных тополей, привитых чудаком–академиком, торчат поверх крыш!.. Нет, нет! Представлять невозможно, не нужно! Нечего впадать в прошлые заблуждения!..
Зяблицев сорвался с места и, уставившись под ноги, пошел, куда эти самые ноги понесли. И все равно мысль, чесотка, раз возникшая в мозгу, уже не могла исчезнуть. Он начал представлять, замыслы зароились. Он воображал почему–то какого–то пьянчугу, сутки или двое провалявшегося в забытье где–нибудь в кустах или в подвале, выбравшегося наконец на свет божий, гонимого жаждой опохмелиться, всеми легкими глотающего — за неимением пока более подходящего вещества — свежий, ясный, губительный воздух безоблачного и сияющего утра и поначалу радующегося отсутствию на улицах милиционеров, обещающих вместо заветного опохмеления — вытрезвитель и штраф, а затем начинающего испытывать недоумение и страх от полной пустынности улиц, от отсутствия всякого признака жизни. Но как было выразить это на полотне, как показать, что блистающий, пронизанный солнцем воздух — мертвящ, когда нет ни намека ни на пожары, ни на разрушения?! Невозможно же прояснять все это подписью под картиной, звучавшей бы к тому же смехотворно — что–нибудь вроде: «Утро чернобыльского алкоголика» или «После вчерашнего». Да и что за нелепость вообще подписи к картинам! Зяблицев всегда был яростным их противником и до хрипоты спорил со знакомыми художниками, утверждая, что живописная ли, графическая ли вещь — все равно — должна исчерпывающе говорить сама за себя, своими средствами, своим языком. На кой черт прибегать еще и к словесному объяснению?! А если не можешь не прибегать, то или удавись, или выбрось свои картины на свалку, или вообще помещай в рамку описание того, что хотел бы изобразить красками, но не в силах сделать этого!..
Однако руки уже зудели и ныли по карандашу, по кисти, и Зяблицев — хотя и ликовал в душе по этому поводу, — зная, что не даст сейчас своим рукам преждевременную волю, не мог придумать, куда их деть, чем унять. Он заложил руки за спину, но, не продержав их там и с полминуты, засунул глубоко в карманы пальто и там наткнулся на сложенную вдесятеро газету. Это прикосновение к официозу отнесло его, как ни странно, к трамвайным толкам и к чьим–то словам о добровольцах, которых–де непременно будут набирать для работ в районе аварии. Сердце Зяблицева опустилось в желудок и оттуда подскочило к горлу — вот!.. Вот возможность! Он отправится туда хотя бы в качестве разнорабочего, землекопа, бетонщика — кого угодно — и пробудет там, сколько нужно, а уж по возвращении оставшегося времени жизни — лет или месяцев — неважно, ему хватит, чтобы изобразить невиданное!
Если бы Зяблицев был в тот момент способен трезво оглянуться и оценить хотя бы один этот свой день, он изумился бы, что решения проститься с волосами и расстаться с жизнью разделяло всего несколько часов, будто это были последовательные ступени единого действа. А узнай он вдруг, что от воздействия радиации в первую очередь выпадают именно волосы, он бы изумился еще пуще.
Однако отдать жизнь ради общего блага было все же несколько сложнее, чем отдать волосы, пусть даже и на парик кому–то, и Зяблицев это в определенной мере сознавал.
На первое требовалось, особенно в данном случае, специальное разрешение, «добро» каких–то вышестоящих инстанций, и «добро» это нужно было заслужить и получить как своего рода милость из их рук. А для этого было необходимо дождаться сигнала — откуда?
Зяблицев, узнавший о добровольцах из трамвайного гомона, решил, что сигнал, и может быть, в форме призыва, поступит из газет.
Возвратясь домой, он включил все освещение и, достав из кармана номер «Правды», разложив его на столе и тщательнейше разгладив, принялся с новым, уже нацеленным вниманием искать среди имевшихся материалов то, что ему требовалось. Он просмотрел сверху донизу каждую страницу, вплоть до юмора, убил на это час, но ничего не обнаружил. Что, однако, не расстроило его, а, напротив, укрепило. Просто он положил себе не пропускать с завтрашнего дня ни единого — ни утреннего, ни вечернего — выпуска.
С этой целью ему пришлось выходить из дому каждое утро чуть свет и вновь таскаться по городу. Только теперь его привлекали не продуктовые киоски, но киоски Союзпечати. Он узнал и удивился, как много, оказывается, было охотников до газетного чтения, и, находясь в очереди, часто испытывал зависть и ревность к людям, стоящим впереди, ближе к окошку выдачи. Он приобретал всю центральную и местную прессу и занимался этим без малого две недели, пока терпение не лопнуло. Поводом явилось прочитанное — опять–таки в одной из газет — стихотворение, посвященное аварии, ужасу перед неуправляемым атомом, недопустимости использовать ядерную энергию в военных целях, мужеству пожарников, спасательных спецбригад и самоотверженности врачей и доноров. Зяблицев взбеленился. Он знал, существовали и художники, которым был дан приоритет на «открытие» темы. Вон, в тех же газетах — «Афганские зарисовки»; не успеешь моргнуть, как появятся «Чернобыльские»! Подо все уже имелись готовые матрицы и рубрики, создавалось чудовищное впечатление, что массовая пресса ко всему готова, нет такого, что бы в эти рамки не могло быть впихнуто и там помещено — для успокоения! Тема войны, тема труда… Теперь появится «тема Чернобыли». Вот только установят, как правильно писать конечный слог в родительном падеже — по правилам склонения женского или мужского рода. А ведь он, Зяблицев, подошел к этому всей своей жизнью, всей мукой последнего времени — он, получалось, специально опустошился от прежнего и переродился, эта авария была его кровной долей…
Но не успокоишь себя тем, что один сможешь написать как никто, даже если это правда. Нет, к чертям, к чертям газеты! К чертям выжидание милости и дозволения от них!..
На следующий день, проснувшись, одевшись и уже, по инерции, собираясь выйти из дому, Зяблицев вынужден был задержаться, чтобы подумать и определить, куда с наибольшей вероятностью успеха следовало обратиться с добровольческим заявлением: в районный комитет партии, в райком ВЛКСМ или в райисполком? Других инстанций он выдумать не мог. Партийный комитет он вскоре отбросил без колебаний — к нему он не имел ни малейшего касательства. Оставались райисполком и районный комитет комсомола. Представив, хотя и крайне смутно, чем мог ведать райисполком, Зяблицев отбросил и его и остановился на комсомоле — просто нужно было выбрать окончательно, чтобы начать действовать, — и кинулся было искать по комнате документы, но тотчас окоротил себя и некоторое время стоял как завороженный, улыбаясь самому себе. Затем, как человек, озаренный догадкой и почти убежденный, что догадка эта, способная предотвратить самые хлопотные и тягостные действия, верна, он медленно потянулся рукою ко внутреннему карману пиджака, судорожно, будто хищник в прыжке за могущей упорхнуть добычей, запустил туда пальцы. Точно, есть!.. Зяблицев торжествующе рассмеялся — это было своего рода завоеванием: не вспомнить, ибо таких вещей он не запоминал, но сразу и безошибочно догадаться, понять, что бумаги, удостоверяющие его социальное, то есть в течение многих лет бывшее художнику ненужным и просто не существовавшее лицо, могли храниться только в костюме. О, это был поистине звездный час костюма!..