Реквием - Грэм Джойс
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Том стал озираться, надеясь, что кто-нибудь в толпе объяснит ему, что это может значить, но туристы и торговцы не обращали на него внимания. Он взглянул на бастионы городской стены. Казалось, что древние каменные укрепления покрыты липкой влагой, словно вспотев под безжалостным иссушающим солнцем.
Том сунул карту в карман и отправился в обратный путь к гостинице.
7
— Я пытаюсь рассказать тебе, что случилось, но ты не слушаешь. Ты перестал слушать меня.
— Нет, не перестал. Я тебя слушаю.
— Перестал, — повторила Кейти. — Знаешь, как это тяжело? Когда что-то ускользает от тебя и ускользает так быстро. Знаешь, как это трудно? — Ее голос дрогнул. Ее голубые глаза покрывались льдом, оттаивали, снова замерзали и снова оттаивали. — Это тяжелая, изнурительная работа, вытягивающая все силы из самых глубин моего существа. Из глубин. Знаешь, как это трудно мне? Мне даже говорить с тобой больно. Слова приходится отыскивать на такой глубине, в такой бездне…
8
— Дело в том, что у меня агорафобия, — сказал Давид. — Уже давно я испытываю страх перед толпой на улицах, страх перед пространством.
Дав буквальный перевод термина, он весело улыбнулся и поддернул брюки. В ходе разговора брюки постепенно сползали от подмышек чуть ли не до колен.
— А когда вы выходили на улицу в последний раз? — поинтересовался Том.
— В День независимости в семьдесят восьмом году.
— Вы просидели здесь безвылазно пятнадцать лет?! И как только вам это удается?
Давид развел руками:
— Люди обычно добры.
Проведя утро в Старом городе, Том вернулся в гостиницу и решил поспать часок-другой. На июньском солнцепеке создавалось полное ощущение, что ты находишься в печи. Горячий воздух был пропитан пылью Старого и автомобильными выхлопами Нового города. Тем не менее хасиды, как и арабские женщины, ходили закутавшись в удушающие черные одежды. Очевидно, они предпочитали молча страдать, нежели пробуждать низменные чувства у встречных прохожих.
Проснувшись, он нашел Давида на кухне. Тот сосредоточенно изучал посеревший от времени экземпляр «Ридерс дайджест». Том рассказал, что видел в городе, ни словом не обмолвившись об обуглившемся пятне на карте. Вместо этого он упомянул развешенные в округе плакаты, ущемлявшие права женщин выбирать одежду.
Давида его слова, похоже, слегка задели.
— Когда в Риме… — начал он.
— Неужели во всех мужчинах этого города настолько бурлит неконтролируемая похоть, что женщина не может выставить даже локоть?
— «Заклинаю вас, дщери Иерусалимские: не будите и не тревожьте возлюбленного, доколе ему угодно».[9] — Давид поправил сползавшие с носа очки.
— Я помню Песнь песней. Но женщинам приходится вариться заживо, плотно закутавшись с ног до головы из-за того, что мужчины не могут спокойно смотреть на голый локоть или коленку. Это глупо!
Давид заметил, что тем не менее прогулка по улицам Старого города может доставить удовольствие.
— Люди добры, — повторил он, поправляя страницы, вываливавшиеся из «Ридерс дайджест». Затем он встал и прошаркал в свою комнату.
Том испугался, что ненароком обидел или огорчил чем-нибудь старика.
Поскольку наступал вечер и было относительно прохладно, Том решил прогуляться по Масличной горе до Гефсиманского сада. Чтобы успеть туда и обратно до темноты, надо было выйти немедленно. Однако вместо этого, повинуясь внезапному порыву, он сбегал в магазин и купил мороженое для себя и Давида. Но он не знал, в какой комнате Давид живет.
Том звонком вызвал молодого портье. Когда он спросил юношу в кудряшках и очках номер комнаты Давида, тот посмотрел на него с подозрением. Ему не хотелось выдавать Тому этот секрет. Мороженое между тем таяло.
— Господи боже мой, я же только хочу угостить его мороженым! — воскликнул Том.
Обращение к высшим силам возымело свое действие, и мальчик проводил Тома до двери. Том негромко постучал. Появившись на пороге комнаты, ее хозяин посмотрел на розовое мороженое, стекавшее по пальцам Тома, снял очки и прослезился. Затем он уселся в старое кресло с прорехами в обивке, из которых вылезал конский волос. Том, не дождавшись приглашения, вошел.
Все четыре стены занимали полки с книгами. С одной стороны была открыта дверь во вторую комнату, где Том заметил неубранную постель.
— Вот, это вам, — сказал Том, не зная, что еще сказать.
Давид взял себя в руки и промокнул глаза платком сомнительной чистоты.
— Приношу свои извинения, месье. Садитесь, пожалуйста. — Встав, он убрал кипу газет со стула с жесткой спинкой.
— Может, вы возьмете мороженое, пока оно совсем не растаяло?
— Да-да, конечно. — Он взял мороженое с такой осторожностью, словно боялся, что оно вот-вот превратится в бабочку. Наконец он лизнул стекающую волной массу, и Том вздохнул с облегчением. — Когда я увидел вас в дверях, вы напомнили мне одного человека. А вы ведь даже не похожи на него. Он был темноволосым, с более смуглой кожей, и глаза у него были карие, а вы голубоглазый. Все дело в мороженом, которым были испачканы ваши пальцы. C'est extraordinaire.[10] Что-то очень похожее в жесте… Тогда мы в последний раз были счастливы вместе.
— О ком вы говорите?
— О моем отце. Я уже давным-давно потерял его.
— А… как?
— В этом ужасном месте, в Бельзене.
Том закрыл глаза. История пронеслась перед ним, как старая кинохроника. Он подсчитал, сколько лет прошло со времен концентрационных лагерей до настоящего момента. Выходило, что Давиду примерно семьдесят пять.
— Это старая история, — пришел к нему на выручку Давид. — А об этом городе я мог бы рассказать вам очень многое, если только вас это интересует. Ой, смотрите, я, пока говорил, съел все мороженное.
Том огляделся:
— У вас столько книг… Могу я попросить вас дать мне что-нибудь почитать об Иерусалиме?
Давид снял с полки увесистый том:
— Я с удовольствием позволил бы вам свободно пользоваться моей библиотекой, если бы это было возможно. Но тут есть документы, которые вам не следует видеть. Вот, например… — Он отпер один из шкафов, вытащил из него пачку пластиковых папок и разложил их на столе. Внутри прозрачных файлов находились листы серой пергаментной бумаги, испещренные выцветшими буквами иврита. — Знаете, что это такое? Фрагменты Свитков Мертвого моря.[11]
— Подлинные?
— Разумеется.
— А почему они хранятся у вас дома? Я думал, это музейная редкость и их изучают ученые.
— Месье, вы, похоже, не имеете представления, какое огромное количество этих свитков найдено.
Том внимательно рассмотрел выцветшие пергаментные листы. Они не раскрыли ему каких-либо секретов. Он отложил их, Давид собрал папки и снова запер в шкаф.
— Я храню их в этом шкафу, — подчеркнуто произнес он. Можно было подумать, что он предлагает Тому украсть свитки.
— Мне надо идти, — сказал Том. — Хочу пройтись до Гефсиманского сада, пока светло.
— Пока вы доберетесь до Масличной горы, уже стемнеет.
— Я все-таки рискну.
— Не забудьте книгу. Спасибо за мороженое.
Он, конечно, слишком поздно отправился к саду, в котором был предан Иисус. Но ведь и стражники явились туда ночью, чтобы арестовать Иисуса, выданного Иудой. Здесь Господь молился до кровавого пота, здесь произошла вооруженная стычка, перед тем как Иисуса увели. Том хотел прийти сюда в сумерки, когда еще тепло и можно насладиться нежными вечерними запахами.
Но он уже стал побаиваться города. В воздухе вибрировали волны насилия, и это отбивало охоту бродить по ночам одному. Туристы были слишком легкой добычей. До сада он, пожалуй, доберется прежде, чем сядет солнце, но вряд ли успеет обратно до полной темноты.
За его спиной возвышалась сложенная из массивных камней восточная стена; за ней в лучах закатного солнца блестел купол аль-Аксы. На противоположном краю долины, у подножия Масличной горы, виднелась гробница Авессалома и темные порталы гробниц Иакова и Захарии. Чуть выше, на склоне горы, были надгробия еврейского кладбища, где кости умерших ожидали прихода Мессии в Судный день.
Кости, тлен…
Тома пробрала дрожь. С самого приезда в Иерусалим он непрерывно ощущал странный внутренний трепет, как будто весь этот сухой, голый ландшафт вместе с ним самим схватила из-за угла какая-то огромная, невидимая, непрестанно подрагивающая рука. Когда он на миг закрывал глаза, дрожь продолжалась.
Отказавшись от мысли идти в Гефсиманский сад, он обернулся, чтобы рассмотреть городскую стену. От того, что он увидел, сердце у него буквально ушло в пятки.
Солнце садилось с противоположной стороны города, пронизывая края облаков и рассыпаясь на отдельные лучи, как на детском рисунке. Золотой купол посылал сквозь бойницы стрелы отраженного солнечного света. Стена выглядела как истлевший пергамент. На самой ее середине между зубцами и землей прилепилась, подобно птице, выклевывавшей из щели какое-то насекомое, та самая старуха-арабка в черном платке.