Разлад - Мариам Юзефовская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Нужно так, нужно, Пранай, – бросилась к нему и целует его, и ласкается, будто в последний раз видятся.
Обычно он тотчас от ее огня вспыхивал, но тут холодно сказал:
– Палаук (подожди).
– Кодел, Пранай, кодел (почему)? – шептала она, еще больше разгораясь счастливым жаром.
– Ня норю (не хочу), – отстранился он грубо.
Она испуганно посмотрела на него. Села за стол, начала рисовать пальцем узоры на грязной клеенке, машинально думая: «Скатерть не забыть бы в следующий раз принести». И вдруг поняла: «Все. Конец». И такая усталость на нее навалилась, такое безразличие, одного хотелось: лечь и уснуть.
– Чего привела меня в эту грязную конуру? – Он брезгливо осмотрелся вокруг, вытащил лист клена, бросил на пол. – Твоя придумка? – Она кивнула головой. – Что за баба? Не пойму, – сказал он, словно ее тут и не было. – Иногда кажется – душу за меня готова отдать, родней матери, а иногда – совсем чужая. Скрывает что-то, молчит. – Взял ее за подбородок, посмотрел в глаза, полные слез, сказал с горечью: – Пранас только для кровати нужен, да?
Надел плащ, накинул капюшон, на улице дождь с утра лил, как из ведра. И тут будто что-то толкнуло ее в грудь: «Ведь уходит, насовсем уходит».
Она повисла у него на шее:
– Пранай, Пранай…
Чуть не до полуночи проговорили.
– Разве это жизнь? – тосковал Пранас. – С оглядкой, в страхе. Нет! Хочу сам себе хозяином быть!
Сидела у него на коленях, вглядываясь в высокий лоб, изрезанный морщинами, в раннюю седину, и боль жалила ее душу: «Ох, нелегко ему жизнь дается. Нелегко».
Расходились порознь, еле-еле упросила.
– Ладно, – буркнул Пранас, выходя в сени. И, держась за скобку, сказал: – Поедем в субботу к отцу картошку копать.
Уже и дверь за ним захлопнулась, и шаги за окном отзвучали, а она все не могла от косяка оторваться, в себя прийти. «Ведь неспроста он меня на хутор зовет. Неспроста. До сегодняшнего дня об отце ни слова». Но тут же ужаснулась своих мыслей. «Что задумала? У меня Николай на шее висит и… Да это ладно. Но ведь у него дети. Гляди, покарает тебя за это Бог». Она подошла к кровати, поправила так и не смятые подушки и простыню, счастливо засмеялась и вдруг неожиданно для самой себя запела:
– Миленький ты мой, ты Возьми меня с собой. Там, в стране далекой, Буду тебе сестрой.
Пела громко, взахлеб, как когда-то певала в девках, возвращаясь вечером домой с посиделок.
В субботу встала еще затемно, напекла пирогов с грибами, напаковала всякой снеди полную сумку – и бегом на вокзал. В вокзальной суете растерялась, но невесть откуда вынырнул Пранас, подхватил сумку, и, обгоняя прохожих, побежали на перрон. Вскочили чуть не на ходу в вагон, на табличке которого прочитала машинально «Каунас-Алитус». Уже в поезде, едва отдышавшись, спросила как можно безразличней:
– Куда едем?
– Слышала, есть такое местечко Мяшкучай, недалеко от Алитуса? – ответил Пранас, устраиваясь у окошка. – Может, была там?
Она отрицательно качнула головой:
– Никогда, – а сердце заныло: «Значит, он из-под Алитуса, как эта Бируте Богданавичене».
– Совсем Литву не знаешь, – добродушно засмеялся Пранас и с этой минуты то и дело дергал ее за руку, тыкал пальцем в окно, – журек (смотри), журек.
Мимо проплывали деревни со строгими костелами и деревянными распятиями на околицах, поля, окаймленные громадными валунами, густые леса. Двадцать лет прошло без малого, и она не узнавала этих мест. Может, все переменилось за это время, а может – просто не до того было ей, когда в теплушках ездили. Промелькнул старый полуразрушенный фольварк.
– Вот здесь самое разбойничье гнездо было, – сказал Пранас, – три дня они отстреливались. У нас ведь лесные братья в лесу чуть не до пятидесятого года гуляли. С вечера ружья с отцом приготовим, дом – на запор, – и спим вполглаза, чтоб врасплох не застали. Хутор – помощи ждать неоткуда было. Днем, случалось, мать по нескольку раз полы мыла.
– Зачем? – удивилась Быстрова.
Пранас усмехнулся:
– Мы в клумпах ходили, а солдаты и братья эти – в сапогах. Но сапог сапогу рознь, если что заподозрят – берегись. Ну она следы и замывала: хутор наш такой, что не обойдешь, у самого озера. Вот и крутись, как знаешь. И ловили этих братьев, и убивали в перестрелке. Бывало, в деревню привезут, у костела положат убитых, а живых и раненых стеной выстроят. Все женщины деревни должны были мимо пройти, вдруг кто опознает мужа или брата. Идут одна за одной – в серые домотканые платки закутаны, юбки до пят, на ногах клумпы, не поймешь – то ли старуха, то ли девка молодая. Страшно было.
– Признавали? – спросила Быстрова сдавленным голосом.
– Нет, ты что, – ответил Пранас. – Никогда.
В Алитусе, на вокзале, увидела красную кирпичную водокачку старой кладки, и будто что-то толкнуло ее – вспомнила.
На хутор добрались только к полудню. Высокий жилистый старик в старой потертой кацавейке сурово спросил Пранаса: «Науйа жмона (новая жена)?» Пранас по-мальчишески смутился и, подтолкнув вперед Быстрову, сказал по-русски: «Знакомьтесь». На нее неласково посмотрели стариковские глаза, до удивления похожие на Пранасовы. Заминая неловкость первой минуты, вошли в дом, наскоро перекусили и, переодевшись, пошли копать картошку. Там уже работали трое мужчин. «Соседи», – сказал Пранас. Немногословно поздоровались – и за работу.
Весь день вроде бы и вместе были, но в то же время порознь. Только изредка, разгибаясь и смахивая пот со лба, видела его голую по пояс спину, хоть уже была осень: солнце в этот день припекало по-летнему. Пранас, казалось, и не замечал ее, но стоило увязать очередной мешок, как он словно из-под земли вырастал, отстранял тихонько плечом и, взвалив мешок на спину, нес к дому. В те редкие минуты, когда были рядом, чувствовала на себе суровый взгляд отца и невольно втягивала голову в плечи. Кончали уже в густых сумерках. С непривычки ныла спина, и подрагивали ноги. Отчего-то жаль было себя: «Раньше еще не так воротила, а теперь – полдня поработала и выдохлась. Что значит годы».
– Идем искупаемся, – рука Пранаса ласково легла на ее плечи. Так, обнявшись, и спустились к пологому песчаному берегу, заросшему пахучим аиром. «Это он меня обнял – потому что темно и отец зашел в дом, а так стесняется. Наверное, и сам не рад, что привез», – с горечью подумала Быстрова. Пранас, быстро раздевшись, разогнался и бросился в воду. Холодные брызги обдали ее с головы до ног. Она взвизгнула по-девчоночьи.
– Иди сюда, Нинуте, – откуда-то из темноты озера услышала она его голос. Стояла в нерешительности, поеживаясь. Плавать не умела, да и где ей было учиться? У них в деревне не только речки, но даже захудалого пруда не было. – Иди, Нинуте, вода теплая, – звал ее Пранас. Она все топталась на берегу, когда руки Пранаса подхватили ее. – Обними за шею, – сказал он и осторожно, шаг за шагом повел на глубину. Остановились, когда вода была ей уже по горло.– Холодно? – спросил Пранас, и горячие руки скользнули по ее плечам. – Мано жмона (моя жена), – прошептал он ей на ухо. С того часа, как приехали на хутор, это были первые литовские слова, с которыми он к ней обратился. И вдруг поняла, что чувствует, нутром чувствует, как одиноко и сиротливо ей здесь.
За ужином отец как будто смягчился. Нахваливал ее пироги и, глядя исподлобья на то, как ловко и споро она прибирается, сказал не то Пранасу, не то ей по-русски: «Дому нужна хозяйка».
Спать забрались на чердак, куда Пранас наносил пахучего сена. Они застелили его рядном, взяли ватное одеяло. Долго лежали, прислушиваясь к голосам ночи. Потом Пранас, приподнявшись, нежно взял ее лицо в руки, как в раму, и спросил шепотом: «Хочешь, будем здесь жить? Сами себе хозяевами станем». Во дворе всхрапнула и переступила с ноги на ногу лошадь. Через чердачное окно виднелся клочок неба с крупными яркими звездами. Она закрыла глаза и краешком рта поцеловала его левую руку, потом правую и после – снова левую. Левую – два раза, потому что ближе к его сердцу. В эту ночь впервые никуда не торопилась, никого не боялась. Это была ее ночь. Ее и ее мужа Пранаса.
Уезжали уже под вечер воскресного дня. «В следующий раз я приеду сюда хозяйкой», – думала она, оглядываясь на хутор. Однако отчего-то щемило сердце, и мучили дурные предчувствия: «А вдруг не приживусь? Ведь что ни говори, а чужая, чужая я здесь. Начнут клевать да нашептывать, того и гляди – клин между нами вобьют. Долго ли до беды?» Но тут же себя успокаивала: «Да неужто я телок несмышленый? Неужели не прилажусь, не приласкаюсь к старику? В ниточку вытянусь, а родней кровной дочери ему стану».
Но ведь у кого какая судьба. Иной и колотится, и бьется, а с горем своим никак не разминется. «Видно, так мне на роду написано», – думала после Быстрова. Началось все с пустяка, с горошины, которая в целую гору выросла и разделила их с Пранасом навсегда.
Дануту Стравкус в первый же день, когда оформляла, заприметила. Да и трудно не приметить. Девушка, а фамилия мужская. В Литве, если ты замужем, так окончание фамилии «ене», если в девушках – «айте», только у мужчин – «ас» или «ус». Оттого Быстрова и удивилась, стала расспрашивать, откуда такая фамилия. Та покраснела, молчит, а потом словно прорвало – мол, в Сибири родилась, там так и записали – по фамилии отца. Сама заикается, половину букв не выговаривает, после уж узнала – с детства это у нее, от испуга. Стала хитрить, потихоньку выпытывать: