Поездка в Пемполь - Дороте Летессье
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Последние слова книги одновременно ранят и приносят облегчение. Работа закончена. Но я читала чересчур быстро, сожалею, что узы столь быстро расторглись. И вот писатель, которому больше нечего мне сказать, разочаровывает меня. Перечитывать ни к чему: радость неожиданной встречи уже не повторится. Я еще раз обманута, жизнь моя нисколько не изменилась. Бросаюсь к новой книге — в поисках рассеявшихся миражей. Я героиня множества безвестных историй.
Прочитываю страниц шестьдесят. Я привыкла, что меня все время прерывают — то люди, то внезапно осознанные неотложные дела, а то и просто усталость, — и потому останавливаюсь как по команде. В четырнадцать лет я была способна проглотить одним духом толстенную книгу. Эта способность утеряна. Во всяком случае, сейчас мне кажется, что пора пойти перекусить.
Провожу гребенкой по волосам. Для порядка. Перед зеркальным шкафом я отрекаюсь от той, чей облик подстерегал меня в зеркале над умывальником, и спускаюсь в столовую. Я не опоздала и не пришла слишком рано, часы показывают ровно девятнадцать тридцать, хозяйка приятно удивлена моей пунктуальностью.
Некоторые столики-уже заняты. Мне не приходило в голову, что другие могут есть, спать именно сегодня, здесь, как если бы ничего не произошло. Это меня смущает. Я сажусь в стороне, за столик, накрытый белоснежной скатертью. Сижу возле стеклянной стены, сквозь которую виден порт.
Входит парочка. Мужчина — некрасивый толстяк, брюнет с кое-где проступающей сединой. Его карие глаза поблескивают из-под бровей, столь густых, что они похожи на усы, попавшие не на свое место. Потрясающее ничтожество. Его сопровождает девица в серовато-лиловых парижских тонах. Они столь выспренно философствуют, что я не понимаю ни слова. Но все и без того ясно по их коленям, трущимся под столом. Это, несомненно, начинающая парочка в той стадии, когда возможность отказа понуждает к внимательности.
Я тоже выслушивала когда-то речи своего соблазнителя и только после того, как он умолк, начала стареть. Мы говорили о чем попало. Как бы случайно касаясь друг друга. Все, что предшествует постели, должно бы длиться годами. С грустью вспоминаю о том времени, когда мы ограничивались поглаживанием рук. Мой суженый смотрел мне в глаза, то ли подражая героям фильмов, то ли не зная, куда еще смотреть. Я всегда первая осмеливалась разжать его пальцы с обломанными ногтями и медленно провести ими вдоль моих рук. У него были крепкие мускулы, у моего работяги, я чувствовала, как они напрягаются от моего прикосновения, — это мне нравилось. Вспотев, затаив дыхание, боясь спугнуть его, я ждала, когда он решится обнять меня и с отсутствующим видом начнет возиться с застежкой моего лифчика. Наше нервное возбуждение неизбежно влекло к развязке. Я не была чересчур романтичной и все Же мечтала, что когда-нибудь он повезет меня в Венецию. Позднее, когда я заговорила об этом, он сказал: «Венеция? Там вонища!»
А эти двое хорошо воспитанных влюбленных так и сыплют банальностями, которыми, видно, напичканы до краев.
Мне же сказать нечего. И нет никого, кому можно бы сказать: «Я больше не могу» — без страха быть оборванной. Никого, кто станет меня слушать дольше десяти минут, не прерывая.
Надо бы мне чуточку приукрасить свою речь. Могу же я культурно изъясняться, ну хотя бы время от времени. Сказать бы: «Видите ли, дорогой, в сложившихся в данное время условиях рабочий класс, пролетариат как таковой, я хочу сказать — массы, до какой-то степени трудящиеся, находятся, с точки зрения фазы, я хочу сказать — периода, до какой-то степени в политической растерянности, в общем, короче говоря, в промежутке… жутке… паспорт-порнограф-граффити-ти-ти-ти — бездельники…» Не моя это песня!
Вот Жану Франсуа удалось меня разговорить. Он появился в профсоюзной организации как раз в утро забастовки. Ему надо было написать статью в газету. Знакомых у него не было, я предложила информировать его о нашей борьбе. Я была так горда, что участвую в забастовке! А его интересовала борьба рабочих — это его конек.
Мы пошли в ближайшее кафе. У него были огромные миндалевидные зеленые глаза и каштановые кудри. Чистой воды леворомантик. Я его немного стеснялась. Не знала, с чего начать. А он боялся спугнуть меня, наконец сказал: «Говорите что взбредет на ум, потом разберемся».
Мне хотелось сказать, что я нахожу его красивым, но он, видно, и сам это уже подметил. Я видела, как он смотрит на меня, и руки у меня горели. Вдруг меня прорвало. Рассказала о забастовке, о том, как заняли завод, о разговорах рабочих. Он согласно кивал и прерывал только для того, чтобы обрисовать, какое нас ждет блаженство, когда рабочие повсюду придут к власти. Время от времени он просил меня что-то уточнить. Он то смотрел на меня, то переводил взгляд на свой блокнот. Он был потрясающе внимателен, иногда договаривал за меня. Почувствовав, что о забастовке я все выложила, я перешла к повседневной жизни на заводе. Рассказала ему, как, смеха ради, у нас поют, держа у рта отвертку, словно микрофон. Рассказала о сплетнях, которые циркулируют, как по испорченному телефону, к великой радости того, кто первый пустил слушок. Рассказала о любовных свиданиях за грудами упаковочного картона. Ему все было интересно. Он убрал карандаш, и мне показалось, что на его лице запечатлелись все мои слова, его губы как бы повторяют их. Он смеялся и негодовал в нужных местах, я была в восторге. Он мне показался таким умным. А главное, красивым. Он взял меня за руку и сказал: «Все, что ты рассказала, потрясающе, если завод таков, я тотчас нанимаюсь».
Я смутилась, испугалась, что наврала, нет, завод вовсе не прекрасен. Я заговорила о травмах на работе, болезнях, женщинах, которые держатся только на транквилизаторах, о тех, кто лишь в злобе находит утешение. Рассказала о женщинах, которых бьют, а они скрывают заплаканные глаза за темными очками. О тех, чьи дети сбились с пути, и о таких, кто уже разучился плакать. Я призналась во всех своих разочарованиях и расплакалась. Я уверена, что он был растроган. Мне так хотелось сочувствия, помощи! Он осторожно погладил меня по щеке, но мне это не понравилось. Что мог он сделать для меня? Моя откровенность была бесполезной, позорной. Не пойдет он работать на завод, напишет статью о забастовке, такую же, как многие другие, а я вернусь к моему конвейеру.
Надо бы сказать ему, что я люблю живопись, «Времена года» Вивальди, стихи Маяковского и яблочный пирог. Но это его не интересовало. Я была всего лишь бастующей работницей, которую интервьюируют, возможно, и симпатичной. Я попалась в западню: социализм, классовая борьба, человечность Жана Франсуа. Прекрасные глаза и речи, но не любовь, которая мне нужна.
А в течение этих двух часов я так его любила, что потом он уже не смог меня отыскать, когда хотел показать мне свою статью, прежде чем отдать ее в печать.
Жизнь продолжается.
Я даже и не знаю, встретился ли мне на самом деле Жан Франсуа. У меня в ящике лежит его статья, но ведь, кроме меня, и другие могли рассказать ему о забастовке. Хотелось бы еще посидеть с ним — ведь я его как следует и не разглядела. Надо было, в свою очередь, расспросить, вызвать жизнь в его зеленых глазах. А я говорила одна. Он для меня — драгоценное воспоминание. Я по-прежнему одинока. Такая встреча — редкость.
Как странно есть одной, не вскакивая, чтобы подать очередное блюдо, не разговаривая, не торопись.
Позавчера малыш кончил есть раньше нас. Он ныл, просился на руки. Тянул меня за пальцы, пытался вскарабкаться на колени, наступал мне на ноги. Тщетно я уговаривала оставить меня в покое, Отец не шевельнулся. Я уже не могла есть. Мне все опротивело, и я резко оттолкнула ребенка. Он шлепнулся на задницу и разревелся. Тогда отец зарычал: «Какого черта! Ты что — сдурела? В чем провинился малыш? Зачем ты доводишь его до слез?» Я подняла мальчугана. Мы ревели вдвоем. Я уложила его спать и сама легла.
Подобное случается не каждый день. Обыкновенно еда — время четвертьчасовой беседы, если не помешает телик или газета. Говорим о событиях дня, о профсоюзе, о заводе и тамошних друзьях:
— Знаешь, что случилось сегодня утром в цехе?
— Нет, а что?
— Было холодно, градусник не дотягивал до пяти. При разговоре изо рта шел пар. Инструменты в руки не возьмешь, работать невозможно. Одна женщина даже в обморок от холода упала, и все ушли в столовую греться.
— А начальство как реагировало?
— Они промолчали. И хорошо сделали. Все так обозлились, что им досталось бы на орехи. Ведь у них-то в кабинетах — свое отопление. Когда это увидели, возмущению не было предела. Они втирали очки, будто котел отключен для ремонта. Но нам-то на это начхать. Мы мерзнем и не желаем вкалывать в таких условиях.
Говорим о бесконечных счетах, которые надо оплачивать, и о вечной нехватке денег. Пустые слова о каждодневных бедах — ведь сказать, что мы отчаялись, что наши мечты пошли прахом, было бы равносильно разрыву. Такова жизнь, нормальная, семейная, как у всех; счастливое супружество — это вам не роман, нечего разводить сантименты: ночью все кошки серы — бедные животные, какого цвета они становятся белыми ночами?