«Есть ценностей незыблемая скала…» Неотрадиционализм в русской поэзии 1910–1930-х годов - Олег Скляров
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сегодня очевидно, что максимально полное постижение сущности и историко-литературной специфики нового традиционализма XX в. возможно лишь путем тщательного и всестороннего анализа поэтики конкретных текстов. Исходя из этого, в большинстве аналитических глав данной монографии мы попытались сосредоточиться на целостном рассмотрении отдельных стихотворений, отражающих некоторые сущностные особенности названного явления. Исключение составляет 2-я глава, где актуальная для неотрадиционализма тема бытийности искусства прослеживается на материале всей первой книги стихов О. Мандельштама «Камень». В 3-й главе на материале мандельштамовского «Концерта на вокзале» рассматривается проблема преодоления средствами поэтической гармонии инфернального хаоса «безмузыкальности». 4-я глава книги, посвященная лирическому диптиху М. Цветаевой «Куст», – попытка осмысления диалектической соотнесенности мотивов природы и творчества в свете высших универсалий духовного бытия. В 5-й и 6-й главах предметом анализа становятся два текста В. Ходасевича. Весьма существенная для нового традиционализма проблема восстановления целостности и единства образа мира в поэзии осмысливается в связи со стихотворением «Гляжу на грубые ремесла…», а концептуальная роль комического в диалоге с предшественниками и современниками рассматривается на примере стихотворения «Люблю людей, люблю природу…». Завершают книгу две главы, посвященные произведениям А. Ахматовой. В 5-й главе, в связи со стихотворением «Ведь где-то есть простая жизнь и свет…», предметом осмысления становится возвышенный историзм как один из существенных принципов неотрадиционалистского самосознания и миропонимания. А шестая глава представляет собою опыт анализа интертекстуального слоя в стихотворении А. Ахматовой «Творчество» как сферы продуктивного взаимодействия поэта с классической традицией.
Глава 2
От беспочвенности и «призрачности» к подлинному бытию: онтологический дискурс в ранней поэзии О. Мандельштама
Поэтика Мандельштама исторически вырастает на пересечении нескольких мощных и разнонаправленных идейно-художественных тенденций в русской словесности первой трети XX в. В классических работах отечественных и зарубежных исследователей (Л. Гинзбург, С. Аверинцев, М. Гаспаров, Г. Фрейдин, Н. Струве, К. Браун, Е. Тоддес, К. Тарановски, О. Ронен и др.) разносторонне проанализирован синхронный процесс впитывания и решительной трансформации Мандельштамом существовавших до него (и при нём) поэтических традиций.[56] Немалый интерес, в частности, представляет совершавшийся в его творчестве двоякий процесс продуктивного освоения богатейшей художественной культуры символизма и не менее продуктивного преодоления крайностей и стереотипов романтико-символистического художественного метода, тяготеющего к предельному субъективизму.
Большинство ученых так или иначе обращают внимание на специфический онтоцентризм раннего Мандельштама и на то, что в стихах периода «Камня» (и позднее тоже, но уже по-другому) отчётливо даёт о себе знать стремление перенести лирический центр тяжести с авторского «я» на внеположное ему объективно сущее, которому лирический субъект может быть причастен как созидатель – в той мере, в какой он способен воплотить, онтологизировать собственные творческие интенции – «из тяжести недоброй» создать «прекрасное».[57] «Личность поэта, – полагает Л. Я. Гинзбург, – не была средоточием поэтического мира раннего Мандельштама…»[58]«Преодоление символизма, – читаем дальше, – молодой Мандельштам понимал как отказ… от зыбкого субъективизма» (К, 273). Примерно о том же пишет и С. С. Аверинцев: «Вибрация личного самоощущения… с самого начала и довольно последовательно изгнана из мандельштамовских стихов».[59] Ему по-своему вторит М. Л. Гаспаров: «Только одной темы нет в “Камне” – личной…»[60] Оба исследователя иллюстрируют, в частности, приведённые утверждения цитатой: «…я забыл ненужное “я”» (из стих. 1911 г. «Отчего душа так певуча…» – К, 25). Наконец, М. Л. Гаспаров обобщённо формулирует причину (она же – цель) подчёркнутого антииндивидуализма поэта: «Цель Мандельштама не в том, чтобы пропустить мир через свои чувства, – цель его в том, чтобы найти своим чувствам место в мире, в большом и едином мире культуры» (Г, 207). Примечательно, что в письме к Вяч. Иванову Мандельштам признавался, как поразил его в книге «По звездам» фрагмент, где «несогласный на хоровод покидает круг, закрыв лицо руками». (Вяч. Иванов определит это чуть позже как конфликт «логизма вселенской идеи» и «психологизма мятущейся идеальности»).[61] Как отмечает В. Мусатов, «мандельштамовский индивидуализм в начале его творческого пути… парадоксально соседствовал с желанием войти в “строй” объективного бытия, занять там своё место. Объективный мир… обладал для него притягательностью как непреложная ценность… Это не могло не сблизить его с антииндивидуалистическими тенденциями в русском символизме».[62] Антииндивидуалистический и онтологический пафос в не меньшей мере отличает и прозу поэта, что тоже неоднократно отмечалось исследователями.
Лирическая стихия «Камня» в целом зиждется на преодолении романтического психологизма, бесконечно далека от исповедально-интимной эмоциональности и принципиально тяготеет к всеобщему и сверхличному. Более того, в стихах, в литературно-критической, философской и автобиографической прозе Мандельштама тех лет мы вновь и вновь обнаруживаем иногда формулируемую открыто и прямо, но чаще уходящую в подтекст мысль, что так называемый «внутренний мир» личности, психологическое содержание индивидуального сознания, «душевная стихия» в её сыром, эмпирическом состоянии ещё не имеют и не могут иметь безусловной онтологической ценности: «…мироощущение для художника – орудие и средство, как молоток в руках каменщика, и единственно реальное – это само произведение»[63] (программная декларация из статьи «Утро акмеизма», задуманной как цеховой манифест и представляющей собою ценный философско-эстетический комментарий к первой книге стихов Мандельштама). Позднее в «Шуме времени» поэт признается: «Мне хочется говорить не о себе… Память моя враждебна всему личному» (цит. по: К, 272). А в черновом варианте статьи «О собеседнике» (СК, 259–260) находим резкую оценку одного из собратьев автора по перу, лишний раз убеждающую в справедливости исследовательских суждений о пафосе раннего Мандельштама как о пафосе преимущественно сверхличностном и онтоцентрическом: «На весах поэзии Бальмонта чаша “я” решительно и несправедливо перетянула чашу “не-я”, которая оказалась слишком легковесной» (СК, 260). Это проницательное замечание словно предвосхищает предельно отчётливую декларацию антииндивидуализма Мандельштама, которая прозвучит 22 года спустя в его рецензии на стихи А. Адалис (1935): «Лирическое себялюбие мертво, даже в лучших своих проявлениях. Оно всегда обедняет поэта» (СК, 312).
И всё же мы рискуем ничего не понять в художественно-философской онтологии раннего Мандельштама, если упустим из виду тот факт, что загадочное, неизвестно почему и для чего сознающее себя «я», хотя бы и обобщённое (всё время присутствующий в подтексте «мыслящий тростник» Паскаля и Тютчева), есть первичная, «ближайшая» реальность мандельштамовского лирического универсума. Напряжённо-трепетное самосознание субъекта предстаёт в ранней лирике Мандельштама как предшествующая опыту и не поддающаяся объяснению данность: «Дано мне тело – что мне делать с ним…» (К, 11);[64] «Невыразимая печаль открыла два огромных глаза» (К, 12).
Сходные мыслеобразы вновь и вновь возникают в стихах 1908–1911 гг. В частности, в стихотворении 1910 г., не вошедшем в «Камень»:
Из омута злого и вязкогоЯ вырос, тростинкой шурша,И страстно, и томно, и ласковоЗапретною жизнью дыша.
(К, 82)Но это неистово пульсирующее самосознание[65] изначально отравлено мучительным ощущением собственной эфемерности и зыбкости перед лицом «сумрачных скал» (К, 23) и «ледяных алмазов» Вечности:
И, если в ледяных алмазахСтруится вечности мороз,Здесь – трепетание стрекозБыстроживущих, синеглазых…[66]
(К, 15)Осторожный оптимизм стихов об остающемся (от тёплого «дыхания») на «стёклах вечности» «узоре милом», которого «не зачеркнуть» (К, 11), заметно диссонирует со звучащими в большинстве текстов этой поры мотивами печального сиротства, безысходной покинутости мыслящего и чувствующего «я». В этом же стихотворении 1909 г. находим томительное вопрошание, сильно подтачивающее бытийственный пафос заключительных строк о нетленном «узоре»: