Избранные произведения в трех томах. Том 3 - Всеволод Кочетов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Стукнула дверь в передней. Явился Санька, крепкий, широкоплечий младший сынок Платона Тимофеевича; исполнилось ему шестнадцать, заканчивал ремесленное.
— Звала, бабк? — спросил он, хватая с тарелки на буфете пригоревшую лепешку. — Вкусно до чего! Батьке вон какие печешь!
— Дурень ты дурень, — не выдержала, засмеялась Устиновна. — Он меня за такие печенья матерком пускает, бормочет под нос: думает, не слышу. Вот что, хлопче, садись на свой самокат, отправляйся к дядьям, к обоим. Скажи, отец совещание созывает. Вопрос сурьезный и безотлагательный. — Она подумала и решила: — Письмо вот это захвати, почитать дай. Сами разберутся, что к чему.
К тому времени, когда Платон Тимофеевич закончил покаянный обход обиженных женщин, Санька уже возвратился и привез ответ и от Дмитрия Тимофеевича и от Якова Тимофеевича.
— Сказали, после обеда непременно будут.
Явились братья не после обеда, а много позже, когда уже смеркалось и на морском берегу зажгли красные огоньки маяков. Яков первый, Дмитрий за ним. Он прежде проводил Лелю до парохода.
Уселись втроем вокруг стола, при распахнутых окнах. Устиновна, накрыв к чаю, отошла, прислонилась в дверях к косяку, руки спрятала на животе под фартуком.
Долго молчали, вертели в руках письмо Степана. Яков Тимофеевич отклеил марку с изображением какого–то бородатого ученого, опустил в карманчик пиджака: «Васька копит!» Шел этому брату сорок девятый год, начинал он, как и старший, Платон, трудовую свою жизнь на заводе в Юзовке в мартеновском цехе, но получилось, что еще задолго до войны, еще в ту пору, когда только–только семья переехала в эти места, свернул он с семейной дороги металлурга. Началось с того, что играл в заводском духовом оркестре на трубе, дальше уже руководил этим оркестром, потом возглавил всю заводскую самодеятельность, стал директором клуба, Дома культуры, а после войны, возвратясь с фронта, вот и директором городского театра. Ничем Яков Тимофеевич не болел, ни на что не жаловался, носил молодившие пиджаки спортивного покроя. У него росло брюшко, образовывался второй подбородок. По утрам он, в порядке борьбы с этими нежелательными явлениями, приседал разок–другой возле постели, потом смотрелся в зеркало, говорил: «Не помогает», — и шел завтракать.
Брат Дмитрий со своим характером представлял собой полную противоположность Якову Тимофеевичу, хотя, как это неизменно фиксировали фотообъективы, глаза и у него сидели глубоко под высоким лбом и уши так же торчали. Был он сухой, подтянутый, и если Яков Тимофеевич любил пошутить, посмеяться, Дмитрий Тимофеевич почти всегда сохранял на лице выражение строгое, многословия не терпел. То ли благодаря этому, то ли из–за шрама чуть ли не во все лицо — от левого виска бороздой через щеку до верхней губы, — а вернее всего за умение работать так, что ему не поспевали подавать слитки на стан, Дмитрия Тимофеевича на заводе не просто уважали, а, пожалуй, даже еще и побаивались.
— Полагаю, нас тут достаточно, чтобы решить это дело, — сказал Платон Тимофеевич. — Сестер, зятьев спрашивать не будем?
— Видишь ли, Платон, — заговорил Яков Тимофеевич, — юридически Степан ни в каком, так сказать, согласии своих родственников и не нуждается. И без нашего ответа он может прекрасно приехать. Дело в другом. Если он спрашивает твоего да моего согласия, то он через это согласие хочет узнать, как мы к нему относимся, навсегда ли вычеркнут он из нашей семьи или еще есть у него шансы в нее вернуться. Вот что для него главное.
— Яков прав, — сказал Дмитрий. — Степану главное — как мы к нему относимся, а нам главное — определить, как держаться с ним будем, когда он вернется.
— Так что же, выходит, что мы его примем с распростертыми объятиями, пожалеем сукинова сына, так, что ли? — Платон Тимофеевич побагровел. — Изменник он или не изменник?
— Брат он вам, — подала голос от дверей Устиновна.
Все трое обернулись к ней, удивленно посмотрели.
— Просто даже не представляю, — закуривая сигарету, сказал Яков Тимофеевич, — ну никак не могу себе представить, что я стану делать, когда, скажем, вот этак окажусь за одним столом со Степаном. Очень затруднительное положение.
— А может, еще и невиноватый он, — снова вступила в разговор Устиновна. — Вот техник–то вернулся, который с газового завода… Фамилия из головы вылетела… Извинились, говорят, перед ним, путевку теперь в санаторию бесплатно выдали. Комнату обещают.
— Ну извинились — значит, не виноват, значит, действительно зря человек пострадал, — дергая шрамом, перебил Дмитрий. — А перед Степаном никто не извинялся, в письме во всяком случае об этом нет. Отбывал наказание, случилась амнистия, простили.
— И вообще, — сказал Платон Тимофеевич. — К такому делу надо подходить осмотрительно. Разные и по–разному выходят. Ворья вон сколько всякого вышло по амнистии. А которых и просто из жалости отпускают: напакостил — ну ладно, не пакости больше. Советская власть по душе–то своей великодушная, и потому великодушная, что сильная. Вот и надо разбираться, кто от великодушия этого вышел, а кто и впрямь напрасно терпел.
— Словом, не будем себя тешить, ребята. Если бы не было вины за Степаном, если бы не понимал он ее за собой, уж не забыл бы написать об этом. А вот не написал, молчит. Ну что же, решаем так: пошлем авиапочтой, а того лучше — телеграммой: езжай, мол, братец, куском хлеба поделимся. Так, что ли?
— А где жить будет? — спросил Яков Тимофеевич. — В общежитии? А может, он на завод идти не захочет: тогда какое же общежитие?
— К себе пущу, — сказал Дмитрий. — Вдвоем с Андрюшкой живем в пустой хате. Потеснимся.
— А как же Лелька? — Яков подмигнул Платону Тимофеевичу. — Вдруг застесняется, ходить перестанет…
Не поворачивая головы, Дмитрий скосил в сторону брата тяжелый, хмурый взгляд. Был этот взгляд такой, что Яков Тимофеевич поспешил сказать:
— Молчу, молчу, Митенька. Ну тебя знаешь куда. Шуток парень не понимает. Разве можно так жить на свете: все всерьез да всерьез. С ума сойдешь ведь.
— Шутки разные бывают, — сказал Дмитрий. — За одну из шуток брат Каин брата Авеля убил.
— Это в вашем цехе так считают, — не удержался Яков Тимофеевич.
— Точно, точно, Митя, не силен ты в священном писании, — засмеялся Платон Тимофеевич.
— Что ж, пойду поштудирую евангелие, — сказал, подымаясь, Дмитрий. — Может, составишь компанию, заслуженный деятель? — позвал он Якова Тимофеевича. — Провожу до дому, так и быть. Не бойся, Авель, я не Каин.
5
Секретарь городского комитета партии Горбачев шел на работу. Утро было солнечное, свежее. Море, открывавшееся по временам за домами, лежало в дымке, по нему катились волны с белыми гребнями, в порту густыми голосами разговаривали пароходы. Пахло цветами. После дождей они вдруг расцвелись к осени в городских скверах, разблагоухались. По центральным улицам стало просто приятно пройтись. А сколько труда и всяческих совещаний понадобилось, прежде чем посадили эти цветы весной! Разве горожане про то знают? Каких только причин не выдумывал исполком горсовета, чтобы отвязаться от обременительного дела: и денег–то нет, и работать некому, и семена или рассаду взять неоткуда…
Горбачев шел медленно, ему нездоровилось. Он думал свои трудные секретарские думы. Много сотен тысяч людей в городе. Все хотят хорошей и достаточно оплачиваемой работы, все хотят хорошего жилья, все хотят есть и веселиться — жить той разносторонней, содержательной жизнью, какой достойно это удивительное существо — человек. Нет такого участка в жизни города, за который бы Горбачев прямо или косвенно не отвечал перед партией, перед ними, которые хотят хорошей жизни, хорошего жилья и хорошей еды.
Нелегкая его работа, да и здоровье вот портится, возраст себя оказывает — молодость стал вспоминать. Проходя мимо недавно восстановленного двухэтажного дома бывшей женской гимназии, вспомнил вдруг губернскую ЧК, которая размещалась здесь когда–то, вспомнил себя, мальчишку–рассыльного, грозных комиссаров и уполномоченных, неутомимых солдат–чекистов, комсомольцев–чоновцев, бессонные ночи, выезды на ликвидацию белогвардейских и кулацких мятежей, облавы и погони… Подумал о том, что, пожалуй, следовало бы на этом здании установить мемориальную доску. Уж больно мало памятного осталось в городе от революционных лет. Пусть молодые читают о том, что была когда–то ЧК, и не вообще, а конкретно, в этом вот доме, где теперь школа–десятилетка; что были комбеды и ревтрибуналы, что были ЧОНы и продотряды, что были красногвардейцы и женделегатки… Цветы, благоухающие сегодня вдоль улиц, завоевывались в боях. До цветов здесь когда–то лежал голый пыльный булыжник, который знал кровь от пуль и от шашек и не раз брызгал горячими искрами под копытами казачьих коней.