Новый Мир ( № 11 2010) - Новый Мир Новый Мир
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В Туле рядом стоят два музея — музеи огня и металла. Это музеи оружия и самоваров. В них много общего — пространство, ограниченное железом, и огонь.
Пулемет “максим” вообще очень похож на самовар. В обоих кипела вода вокруг нагревательной трубы, и именно про это хрипел комиссар: “Воду — женщинам и пулеметам”. В оружейном музее под стеклом жил сувенирный АКС-74У — хромированный, блестящий и будто неживой. Дело в том, что красота оружия должна быть естественна, когда же его украшают — ничего путного не выйдет. Так и лежат, как поленья, ложи сувенирных ружей, даренных императрицам. Дарёное вернулось назад, не сделав ни единого выстрела. А в тульском музее самоваров я разглядывал самовары-шары, самовары-банки, самовары-вазы, самовары-рюмки и
самовары-яйца. Как часовые, стояли сбитеннники и самовары-кофейники. Все они тоже напоминали диковинное, чудесное русское оружие — круглое и покатое.
…На площади перед вокзалом стоит автобус. Его водитель обещает за десять рублей довезти до Москвы, если таких желающих наберётся хотя бы двадцать. Двадцать набирается, и я несусь в тёмном и мрачном автобусе на север. Внутренность автобуса время от времени освещается светом встречных автомобилей, а за окном стоит собачье-волчья пора. И отчего я слоняюсь по стране — не знаю того я.
Не знаю я, ничего не знаю, не знаю...
Внезапно я вижу сон, который приходил ко мне в детстве.
Я лежу на своей кровати и откуда-то понимаю, что должен быть один в доме.
Однако, поворачивая голову, вижу в лунном свете бородатого старика, сидящего за столом.
Старик одет в армяк, перепоясанный верёвкой, а на столе лежат кипы бумаг. Он пишет что-то, но внезапно поднимает лицо и строго смотрит прямо мне в глаза. Весь он серебряный, с серебряной бородой и с серебряными морщинами на открытом лбу.
Сейчас, думаю я, он повернется обратно к своим бумагам и напишет там про меня. Он напишет про меня роман, где я, эпизодический герой, буду затоптан лошадьми на Бородинском поле. Этот немедный всадник знает про меня, никчемного беглеца по чужим улицам, всё. Я просыпаюсь.
Возвращение на поверхность реальной жизни происходит на тёмном Варшавском шоссе. Нет, это не мой сон. Это детский сон женщины, которая теперь подросла, научилась водить машину и едет с кем-то домой на своей машине. Она куда-то едет и в этот момент обгоняет автобус, выскакивая на встречную полосу. Дальний свет фар на мгновение слепит мне глаза.
Я подхожу к своему подъезду. Ночная улица освещена странным оранжевым светом.
Около подъезда сбрасывает скорость длинная машина. Чмокает дверца, я вижу профиль женщины, сидящей за рулем, и человека, неловко вылезающего на тротуар. Да ведь это ж я!
Но сон мой был прерывист и краток — известно, у кого бывает такой сон.
Навалилось наконец на меня холодное утро. Товарищи мои уже собрались и, насупленно переминаясь, ожидали меня у подъезда. Поднявшись по Прешпекту, мы вышли к Каретному сараю и начали оглядываться, примеряясь, как мы будем бежать из Ясной Поляны.
БЕГОМ, ЧЕРЕЗ САД
10 ноября. Ясная Поляна — Козельск
Толстой бежал из Ясной Поляны странным образом — он слонялся по дому, кашлял и скрипел половицами, будто ожидал, что его остановят.
С дороги, кстати, он слал домой телеграммы под прозрачными псевдонимами. Он ждал знамений, но знамений не последовало.
Всё было ужасно театрально, если забыть о том, что клюквенный сок обернулся кровью, и путь увёл его куда дальше Астапова.
Итак, 9 ноября (27 октября старого стиля) в три часа ночи Толстой просыпается.
Вот как он отмечает это событие в своём дневнике: “28 октября 1910 г. Лёг в половине 12 и спал до 3-го часа. Проснулся и опять, как в прежние ночи, услыхал отворачивание дверей и шаги. В прежние ночи я не смотрел на свою дверь, нынче взглянул и вижу в щелях яркий свет в кабинете и шуршание. Это Софья Андреевна что-то разыскивает, вероятно, читает... Опять шаги, осторожное отпирание двери, и она проходит. Не знаю отчего, это вызвало во мне неудержимое отвращение, возмущение. Хотел заснуть, не могу, поворочался около часа, зажег свечу и сел. Отворяет дверь и входит Софья Андреевна, спрашивая „о здоровье” и удивляясь на свет у меня, который она видит у меня. Отвращение и возмущение растет, задыхаюсь, считаю пульс: 97. Не могу лежать и вдруг принимаю окончательное решение уехать. Пишу ей письмо, начинаю укладывать самое нужное, только бы уехать. Бужу Душана, потом Сашу, они помогают мне укладываться.
Я дрожу при мысли, что она услышит, выйдет — сцена, истерика и уж впредь без сцены не уехать. В 6-м часу всё кое-как уложено; я иду на конюшню велеть закладывать... Может быть, ошибаюсь, оправдывая себя, но кажется, что я спасал себя, не Льва Николаевича, а спасал то, что иногда и хоть чуть-чуть есть во мне”.
Сухотина-Толстая пишет, что последние слова можно сравнить с проектом завещания, в дневниковой записи от 27 марта 1895 года: “У меня были времена, когда я чувствовал, что становлюсь проводником воли Божьей... Это были счастливейшие минуты моей жизни”.
Он бежал рано утром — в темноте, прячась у каретного сарая, чтобы затем в рассветных сумерках броситься к станции, да не к ближней Козловой Засеке, а к дальнему Щёкину. Вот он бежит через сад — и теряет шапку, ему дают другую, потом как-то оказывается у него две шапки, как в известном анекдоте про памятник Ленину, который держит одну кепку в руке, а вторая красуется у него на голове.
Это был холодный ноябрь в предчувствии снега. Воспоминатели пишут, что было сыро и грязно. И на фотографиях похорон, уже после этой драмы отсроченной смерти, видны пятна снега, а не сплошной покров.
Бегство по снегу — зряшное дело, и это описал нам совершенно другой писатель. Его герои бормочут о снеге, и их не радует красота падающих в испанских горах хлопьев. В этом романе застрелившегося американского писателя всё живёт в ожидании снега. Все герои стоят там, задрав головы, и ждут испанский снег в конце, потому что они знают, что на свежем снегу хорошо видны следы, и не уйти от погони. “Один Бог знает, что будет сегодня с Глухим, если до него доберутся по следам на снегу. И надо же было, чтоб снег перестал именно тогда. Но он быстро растает, и это спасет дело. Только не для Глухого. Боюсь, что Глухого уже не спасешь”. И всё потому, что следы партизан хорошо видны на белом — и оборачивается
всё чёрным. Однако прочь метафоры.
Продравшись через сад, Толстой оказывается в пространстве внешней свободы — но ведёт себя как зверь, подыскивая себе место для смерти. Будто партизан, он чувствует, что сзади дементоры с ружьями.
Толстой уезжает из Щёкина поездом в 7.55 — на грани рассвета, с учётом нашей часовой декретной разницы.
А вот что пишет Виктор Шкловский: “Владимир Короленко говорил, что Лев Николаевич вышел в мир с детской доверчивостью. Ни он, ни Душан Маковицкий не считали возможным солгать, например, они могли взять билет дальше той станции, до которой собирались ехать. Поэтому они оставляли после себя очень ясный след для погони. Один момент Лев Николаевич хотел поехать на Тулу, потому что поезд на Тулу шёл скоро, ему казалось, что он так может запутать погоню. Но из Тулы надо было бы обратно. Лев Николаевич, очевидно, собирался ехать к Марье Николаевне Толстой в Шамордино, значит, надо было бы проехать опять через Козлову Засеку, где его знали. Поэтому решили ждать на вокзале”.
Причём сам Маковицкий не знает, куда они едут, и не спрашивает сам. Они сидят в купе посередине вагона второго класса и варят кофе на спиртовке. На станции Горбачёво они пересаживаются на поезд Сухиничи — Козельск, где, как оказалось, всего один пассажирский вагон. Там накурено, угрюмо, пахнет тем простым народом-богоносцем, который хорошо любить издали. Маковицкий описывает вагон так: “Наш вагон был самый плохой и тесный, в каком мне впервые пришлось ехать по России. Вход несимметрично расположен к продольному ходу. Входящий во время трогания поезда рисковал расшибить лицо об угол приподнятой спинки, который как раз был против середины двери; его надо обходить. Отделения в вагоне узкие, между скамейками мало простора, багаж тоже не умещается. Духота; воздух пропитан табаком”. Толстой кутается, раскладывает свою знаменитую трость-стул, пристраивается на площадке, но потом возвращается в вагон. Там баба с детьми, надо уступить место. И он, чуть полежав на лавке, дальше сидел в уголке.