Чапек. Собрание сочинений в семи томах. Том 5. Путевые очерки - Карел Чапек
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Может показаться, что я мало говорю об античных памятниках. Я мог бы, конечно, написать о них больше: в путеводителе указано все — и к какому веку они относятся, и толщина колонн, и их количество. Но душа моя, видимо, слишком неисторична; лучшие мои впечатления об античности относятся скорее к явлениям природы — например, золотой закат в золотистых джирджентских храмах, или белый полуденный зной в греческом амфитеатре, по сиденьям которого бегают прелестные зеленые ящерицы; или одинокий благородный лавр у поверженной колонны, огромный черный уж во дворе дома трагического поэта в Помпее[53], запах мяты и бегонии — ах, самое прекрасное, самое безграничное в мире — это не вещи, а минуты, мгновения, неуловимые секунды.
А потом — Таормина, земной рай над шумящим морем, остров благоуханий и цветов между скалами, огоньки у моря, багровое зарево над Этной... Нет, теперь думай о родине; и пусть все здесь будет стократ прекраснее — думай о родине, о стране текучих вод и шумящих лесов, о стране скромного и интимного очарования.
Ибо не можешь ты заблудиться, если обратишься лицом к родине.
В руцех божьих
Всегда говорят: если вы куда-нибудь собираетесь поехать, выучите тамошний язык, чтобы лучше проникнуть в душу народа, и всякое такое. Что ж, вы действительно проникнете в таком случае в душу народа, но примерно в такой же степени, как если бы вы отправились в Новый Быджов[54], вы поймете все глупости, которые люди говорят друг другу, и будете задавать им ненужные вопросы, например, — как называется вон та гора или на сколько минут опаздывает поезд.
Я странствую по земле Италии, не обремененный подобными интересами; моих способностей и моего времени хватило только на то, чтобы выучить по-итальянски числительные (да и то самые простые); однако и это знание временами доставляет мне досаду, ибо разрушает сладостное чувство: предаться воле божьей. Конечно, в международных отелях вы договоритесь обо всем по-французски; но существуют места, интереснее всех отелей мира, вместе взятых, и там уже — конец космополитическому Вавилону, там ты уже не можешь ни расспрашивать, ни объясняться, ни требовать чего-либо от кого бы то ни было; здесь ты уже только надеешься, что люди накормят и напоят тебя, постелят тебе на ночь и куда-нибудь довезут — как и куда, это уж полностью в их власти, не в твоей; но ты вверяешь им себя, подобно бессловесной и беспомощной твари, неспособной самостоятельно выбирать, защищаться и браниться. И что же — они дают тебе есть и пить, заботятся о тебе, укладывают на покой; ты же принимаешь все это с тысячекратно большей благодарностью, чем если бы отдавал им властные и пространные распоряжения.
Ты странствуешь с простотой святого Франциска. А так как языка ты не знаешь, то ничего не можешь требовать от людей. Да, требовать как можно меньше — вот подлинное смирение и покорность жизни; не желать ничего, кроме еды и ложа, принимать все, что тебе дают, и верить, что все относятся к тебе хорошо, — вот скромная беззаботность, порождающая в тебе целый ряд добродетелей. Ты скромен и благодарен, нетребователен и тих, доволен и доверчив; куда девалась вся твоя надменность, кичливость, нетерпение, сложная, эгоистичная разборчивость! Ты во власти других людей, а следовательно — в руцех божьих. Ты не можешь спросить — идет ли этот поезд до Кальдаро, или только до Ксирби, или до самой Бикокки, потому что не знаешь, как это сказать. И ты садишься, полагаясь на то, что «они» знают все это лучше тебя и привезут тебя в края прекрасные и нужные тебе. Ты не выбираешь ни еды, ни ложа: принимаешь, что дают, — и вот, оказывается, тебе дают лучшее из того, что имеют. Ты хочешь заплатить; они называют какую-то цифру, и ты не понял, сказали тебе «лира пятьдесят» или «пятьдесят лир»; тогда ты отдаешь им все свои деньги, чтобы они сами выбрали, что считают нужным. Они очень хорошие: выбирают себе только полторы лиры. Кроме одного извозчика в Посилипи, меня никто ни разу не обманул; но в тот единственный раз вокруг моего мошенника собрались местные жители из Баньоли и, по-видимому, набросились на него с упреками, видя, что сам я совершенно не в состоянии его обругать.
Иногда возникают сложные ситуации: например, где-нибудь в Салерно хочешь узнать, есть ли сегодня пароход. Официант кафе не мог разобрать моего вопроса; тогда он созвал народ с улицы, народ расселся вокруг меня, заказал cafe nero[55] и принялся обсуждать — чего я могу хотеть. Я сказал им, что хочу в Неаполь; они закивали головами, посоветовались, потом все скопом отвели меня к поезду, где мне пришлось на память раздать им мои визитные карточки. Иной раз мне покровительствовали, словно маленькому мальчику, — как это сделала одна старушка в Сиене, — и разговаривали со мной, будто с ребенком, в неопределенных формах глагола, с пояснительными жестами. Мое отношение к ним очень хорошее: я никогда им не возражаю, а они мне.
И прошу вас, поверьте мне: обладая хоть немного простотой и терпением, можно обойти весь мир. В общем и целом — за очень небольшим исключением — людям можно доверять; ничто так не укрепляет оптимизм, как этот вывод. Если бы я знал итальянский язык, я лишил бы себя радости понять это; и я даже увидел бы меньше, потому что меньше блуждал бы и не попадал в такие места, о которых ни слова не говорит Бедекер. Ты садишься в трамвай, а он, оказывается, едет в противоположную сторону; и, вместо того чтобы очутиться в каком-нибудь дурацком парке с великолепным видом на **, ты оказываешься в фабричном квартале и бродишь в невыразимой грязи какой-нибудь Аренеллы, пораженный гораздо больше, чем если бы ты любовался тропической растительностью палермских садов. И блуждать, и быть немым, и быть беспомощным, предавшись в руки божьи, — это великое наслажденье и громадная польза.
Подземные города
Я имею в виду два рода подземных городов: засыпанные города людей, живших когда-то на поверхности земли, и подземные некрополи мертвых. Помпея, Палатин, Остия, и — катакомбы в Риме, в Неаполе или в Сицилии. Вулканический пепел покрыл Помпею пятиметровым слоем; не знаю, что засыпало Остию трехметровым наносом красивой коричневой глины; Палатин засыпал сам себя, собственной массой кирпичей. Авентинский холм до сих пор спит, а под ним, наверное, скрывается тоже такой подземный город. Почти везде, где бы вы ни копнули заступом, найдете обломки стен, арки, фундаменты из больших каменных плит. Потом это называют термами, или дворцом, или театром того или иного цезаря, и люди ходят смотреть развалины. Одни развалины чрезвычайно обширны, другие походят на наши погреба; Помпея и Остия покажут вам довольно светлую страничку из истории античного жилья — красивые дома, атриумы с бассейнами, южную прелесть солнца, воздуха и воды; в Остии вы найдете превосходные мозаичные полы, в Помпее — несколько фресок, любопытных и очаровательных, и всюду — колонны, капители, фрагменты скульптур, прекрасные резные карнизы — все как бессвязные слова или отдельные стихотворные строки, вырванные из мраморной искристой речи античных форм. В целом же эти города, эти улицы, эти внешние неприглядные дома были столь же тесны и нечисты, как нынешние, столь же полны крика, блох, мокрого белья, кошек и коз, смрада и мусора, как и любая неизвестная улочка у Тибра. А в центре этого шумного, тесного, душного муравейника располагался роскошный форум, театр, базилика, храмы, роскошные бани, триумфальные арки, дворцовые казармы и прочие императорские владения, пышные здания и монументы, такие же, какие через тысячу лет воздвигали другие императоры и папы в честь других богов или других династий.
Мир меняется не очень сильно; кое в чем античность конечно, обогнала нашу цивилизацию, — например, в том, что строила улицы неумолимо под прямым углом, совсем, как нынешний Чикаго, или в том, что придумала стандартизацию в жилищном строительстве, как в нынешней Америке. Изобретательностью здесь не могли похвалиться. Можно даже сказать, что латинский дух был необычно прямолинейным и деловитым, он увлекался роскошью в частной жизни — хотя и весьма ремесленной роскошью — и в еще большей мере парадностью общественных мест; это — дух весьма мало творческий, со вкусом грубым и стандартным, склонный к барочному размаху и перенасыщенности, дух скорее количественный, чем качественный, в художественном отношении мало выдающийся. И вот для этого сухого, гордого латинянина эллинские греки, то есть ремесленники повыше рангом, с помощью долота выполняли в самом искристом мраморе свои невероятные фокусы; они тесали все живописнее, свободнее, барочнее, словно материя совсем перестала им сопротивляться; но скучающий латинянин, не насытившийся ни колоссальными изваяниями цезарей, ни нежнейшими, воздушными эллинскими барельефами, начинает покупать строгие, застывшие египетские скульптуры и молиться в странных часовнях культа Митры[56]. Посмотрите в римских музеях — какую уйму египетской пластики навезли древние римляне!