Земля в ярме - Ванда Василевская
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
И прямо, без обиняков, сказали ему, чтобы он не лез, куда его не просят. Нечего, мол, ему тут делать. В обыденных словах таилась угроза. Лишь впоследствии он узнал, что дочь Плазяка считалась самой красивой девушкой в деревне и что отец давал за ней изрядный кусок земли да еще денег наличными. Винцент увидел ее впервые неделю спустя. Она ему совсем не понравилась. У нее было круглое румяное лицо и вздернутый нос между жирными щеками.
Еще и теперь, вспоминая тот осенний вечер, он пожимал плечами. Сперва он думал, что отношение к нему со временем изменится. Но ничего не изменилось. Когда он подходил к разговаривающим на улице, они умолкали. Он был из других краев, из чужого мира. Ему и вправду нечего тут было делать. Староста не раз подолгу и любезно разговаривал с ним, но именно только так, как полагалось, — официально и осторожно. Притом староста — это ведь не деревня.
Он не был своим. Был чужой. Ему кланялись, когда он шел по улице. Бабы пытались даже целовать ему руку, когда приходили насчет штрафов. Но он непрестанно ощущал эту твердую границу, отделяющую его от всех остальных. Баниха вечно грызлась с Русляками. Захарчук ссорился с Мыдляжем — и тем не менее они были своими, гораздо более близкими друг другу, чем он. Он был чужой.
Собственно говоря, просто и свободно он мог говорить только с Анной, — она тоже была здесь чужая. Но тут примешивалось множество других чувств, и так же было не легко. Его тревожили серые глаза Анны, ее бледные губы и пышная грудь. Притом, когда она приносила ему обед, когда убирала его комнату, он непрестанно чувствовал за спиной настороженный взгляд маленьких, бесцветных глаз Ройчихи, ощущал, как она прислушивается за стенкой. Она подстерегала его — входила в комнату, будто за ведром или с просьбой одолжить спички, но неизменно как раз тогда, когда здесь была Анна. У него не хватало решимости выругать бабу, но в то же время это опротивело ему до того, что он предпочитал уходить из дому и возвращался лишь тогда, когда Анна, оставив на столе судки, уходила к Банихе.
Самым скверным было то, что придется остаться здесь на все лето, когда отпадет даже эта барщина — уроки, когда все его время будет свободно. Что делать на протяжении долгих двух месяцев?
Зимой он мечтал, что уедет на лето. Но по мере приближения каникул эта мечта оказывалась все более нереальной. Квартира, расходы на жизнь, все эти взносы в фонд армии, противовоздушной обороны, во всяческие другие фонды пожирали все его жалование. На отложенные ценой огромных жертв деньги ему удалось купить себе костюм — и это было все. Да куда и зачем ему собственно ехать?
Ему вдруг вспомнилась пустая, холодная, далекая квартира на Электоральной. Все было пустым, холодным, далеким. И зачем, зачем?
Можно бы, конечно, поехать на воскресенье к Сташке. Но Сташка, вероятно, уедет на каникулы к сестре. Притом Сташка… Да, она не была чужой в этих своих Бучинах. Она умела сговориться с людьми, умела как-то сжиться с ними, — ведь она и сама была из деревни… А те поцелуи тогда, в лодке, были совершенно ни к чему. Она ему совсем не нравилась. У нее жирная кожа и запущенные шершавые руки. Она шумно смеялась, и все казалось ей простым и легким. А в общем — она была, кажется не прочь… Ну, и что? Жениться? На какие средства? Ведь ему с трудом хватало на одного.
Он встал и начал ходить по комнате. Пол прогнивший и перекошенный скрипел при каждом его шаге. За стеной бормотали молитву детишки Роеков. При этом они громко зевали.
— Отче наш, иже еси…
— Ишь, как молитву читает!.. Не спи, Юзек, не спи, когда молишься, не то тебе черт ночью приснится. Ну, Сташек, дальше, дальше!
— Богородице дево, радуйся…
— Наказание божье с этими ребятишками! Бегает, бегает до самой ночи, в избу его не загонишь, а потом и молитву прочесть неохота. Ну! Ангеле хранителю…
— Ангеле хранителю… — сонно бормотали два детских голоса.
— Это еще что? Лезет в кровать, а молитву за усопших кто за тебя прочтет? Кто?
— Оставила бы ты их в покое, хватит тебе орать, — вмешался Роек.
— Ну вот! И ты туда же! Пусть из мальчишек разбойники растут, что тебе до этого? А коровы нынче опять в кузнецов клевер залезли…
Роек пробормотал что-то, чего Винцент не расслышал. Но за стенкой утихло. Заскрипела кровать, — Роек ложился. Ройчиха еще раз вышла — наверно, к свиньям. Она погремела ушатом в сенях, выругалась, споткнувшись обо что-то.
Винцент раздевался не спеша. Ложиться приходилось пораньше, потому что, едва рассветет, снова начнется шум повседневной жизни, от которого не спасают тонкие, плохо пригнанные доски перегородки. Слезет с постели Ройчиха и примется с криком будить мальчиков, чтобы они выгоняли коров, начнет толочь в ушате корм для свиней, крикливо сзывать кур и уток.
«Вот если бы жить при школе!» — мечтал Винцент. Но школа пока все еще стояла на поросшем соснами пригорке, глядя на дорогу слепыми глазами заколоченных досками окон. Уже несколько лет назад все крестьяне уплатили взносы на эту школу, — очень уж горячо уговаривал староста. После долгих разговоров, хлопот, нытья все дали на постройку по злотому, по полтора с морга[1]. Вывели стены, покрыли крышей. На остальное не хватило. Осенью приезжал из города начальник. Крестьяне хитро придумали — как бы так устроить, чтобы власти дали денег на все остальное. По просьбе старосты, Винцент три дня потел над стишком — первым и, наверно, последним в своей жизни. Он вымучил из себя четыре строфы, которые ему с трудом удалось вбить в тупую голову Зоси Мыдляж. Господин начальник приехал — машина чуть не увязла по дороге в песке. Его приветствовали на площадке перед школой. Красиво говорил староста, ловко намекнув на школу. Зося деревянным голосом продекламировала стишок — правда, запнулась несколько раз, но учитель ей подсказывал, и она более или менее благополучно добралась до конца. Господин начальник погладил Зэсю по головке, дал ей кулечек конфет, сказал несколько фраз, в которых многократно повторялись красивые слова, но и помина не было о школе, и стал прощаться. Оказалось, что зря готовили для него обед — жареных уток и большую щуку, пойманную Захарчуком, — так как к полудню ему надо было быть в Руде. Так они и остались не солоно хлебавши перед незаконченным зданием школы, тупо глядя, как зад большого черного автомобиля подпрыгивает и раскачивается на ухабах. Вот школа и осталась, как была, угловатым ящиком, покрытым крышей. А теперь ведь не те времена, как тогда, когда люди сами облагали себя с морга, — даже староста уже не надеялся, что можно будет еще что-то сделать своими силами. Зря только всадили те, с таким трудом собранные деньги в здание, которое никогда не будет служить своим целям.
И все примирились с тем, что школа по-прежнему будет в избе у кузнеца, а учитель — на квартире у Роеков.
— Что ж, разве ему там плохо? Комната хорошая, два окна…
— И зимой тепло, а летом холодок, потому там тень у окон…
— Да и на людях веселей, а то там сидел бы один, как кабан в лесу.
— Скажете тоже! Двадцать шагов от деревни!
— Двадцать не двадцать, а все на отлете.
Иногда Винценту казалось, что в конце концов он и сам с этим примирился. Он ловил себя на том, что, сердясь на вечный шум, доносящийся из сеней и из-за стены, он в то же время как бы ожидает его. Эти неизменно и однообразно повторяющиеся звуки стали уже чем-то вроде жизненной потребности. Он не нуждался в часах, — по тому, что происходило за стеной, он мог отправляться в школу, садиться обедать, ложиться спать, и все это происходило пунктуально.
Он лежал, наблюдая в потемках тонкую полоску лунного света, медленно передвигающуюся по полу. За стеной мощно храпел Роек и тоненько посвистывала носом Ройчиха. На улице раздались чьи-то шаги — легкие, поспешные. Кому-то было куда торопиться, у кого-то были какие-то дела в этот поздний час. Послышались голоса, — может быть, это рыбаки шли к реке. Сперва это привлекало и Винцента: Буг в серебряном сиянии, завороженная ночью река. Легкий плеск рассекаемых веслом волн, собачий лай, несущийся в чистом воздухе из далеких прибрежных деревень, причудливое переплетение сетей и переметов, глубокие тени, таинственное бульканье воды, ночной мир — новый, иной, не похожий на обыденный.
Но в лодке, среди рыбаков, он чувствовал себя непрошенным гостем. Он знал, что, когда его нет, они разговаривают между собой иначе, знал, что мешает им.
«Это мнительность, я сам себе это внушаю», — приходило ему в голову. Но он ясно понимал, что здесь среди них он лишний. Потому он и бросил. Пусть едут, пусть ловят, пусть черная лодка погружается в расплавленное серебро ночи — ему до этого нет дела. Он чужой.
Оставались лишь одинокие прогулки на лодке, но это не удовлетворяло его тоски по людям, по человеческому разговору, по какой-то близости и взаимному пониманию. Он повернулся на другой бок. Его раздражало это серебристое пятно луны, ползущее по полу все дальше и дальше, между тем как сон никак не хотел смежить его веки.