Посторонний - Анатолий Азольский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Таким решением хотел он избавиться от страха. От скрежета в оголенно-чуткой душе, когда она выдиралась из жесткой колючей философской шкуры. Гимназист, в лавке помогавший отцу, прямым и честным взором смотревший на мир, — вещественный этот мир, понятный, но не отвечавший ему взаимностью, он отверг; и тот же гимназист Матвей вопил, стенал, бился в истерике, едва он начинал вгонять с детства ему знакомое в категории социалистических теорий. Надо было решаться: либо вещественный мир есть реальность, данная ему в ощущениях, либо бытие человечества не что иное, как перечень указанных в философском словаре терминов. Страшно было подумать вообще о таком четком видении мира, ведь придет другое поколение, введет новые слова-термины, отменит старые — и что же? Да то, что жизнь прожита впустую, в погоне за призраком, и чтоб такого смертельного удара в спину не произошло, свою философию Матвей и сотоварищи его немедленно объявили последней, завершающей теорией, окончательной, бессмертной! Такова была власть страха.
Родительский дом запылал поутру, за ним и другие дома. Отречение от старого мира (в полном соответствии с «Интернационалом») уходило корнями в первобытно-общинный строй, как уверял позднее Матвей очередную невесту, будущую вторую жену; добывание огня трением палок, сожжение культовых символов, полыхание пожаров на необъятных просторах России — вот они, узловые точки истории, которая создавала нового человека. Беда была в том, признавался он бывшей курсистке, что старый человек не хотел умирать — тот самый индивидуум, что просил удовольствий, требовал подкормки и до бешенства доводил Матвея своими мелкобуржуазными прихотями, верой в какого-то боженьку, а попов Матвей не то что презирал, а жутко ненавидел, потому что попы умели в проповеди соединять церковную теорию с практикой; по той же причине Матвей причислял себя к интернационалистам, ибо раз все эксплуататоры одной империалистической масти, то и эксплуатируемые обязаны забыть о своих национальностях. Народ Матвей никогда не называл «народом», обязательно в связке: «наш народ», «советский народ». Он его ненавидел, а сестер и братьев своих не признавал родными по крови, свойству, землячеству или гражданству. Первая жена умерла, это я установил точно, дети ее рассеялись по стране и ни разу в беде не попросили отца о помощи. На трех сынов от второго брака посматривал с подозрением, чуя какой-то подвох в самом факте их появления на свет; они отвечали отцу взаимностью, дружно сменили фамилии, что их не уберегло: Соловки, Беломорканал и удушение в камере. Фигурально выражаясь, выи свои они так и не склонили перед уже заострившимся топором пролетарской справедливости. Жил Матвей с третьей женой в Доме правительства на Серафимовича, жена (вторая) от него своевременно ушла, соседей по лестничной площадке (тоже ведь — народ!) возненавидел, перебрался на дачу, но и там не доверял пришельцам; исхудавший и желтый, лежал он на веранде, иссыхающую руку держа на ложе охотничьего ружья… Там и скончался. А померши, не мог воспрепятствовать учиненной подлянке: тело не кремировали, а сунули в землю на кладбище, где народу полным-полно и к тому же рядом с оградкой частенько похаживали граждане с низменными интересами…
Не пил, не курил, не состоял, награжден, принимал участие, избирался… и так далее.
Но ленинскую теорию государства обогатил важнейшим уточнением, еще каким, оно и сейчас в моде, оно всегда будет! И применимо оно на практике к тем особо чувствительным лицам, которые начинают громко порицать власть, видя или слыша страдающих сограждан.
В том самом родном городе на Волге, через много лет после утопления Золотого оружия и пламени над домом, где в запертой каморке содержалась сестра Матвея, в этом волжском городе произошло событие, позвавшее члена ЦИКа в отчий край, к великой русской реке, на место своего рождения, где вдруг проявился еще один теоретик и практик великого учения, зубной врач, дантист, зубодер иначе, который вознамерился заоблачные высоты социалистического гуманизма сблизить с опухшими щеками, флюсами, парадонтозами и челюстными болями.
Фамилия его, властолюбивого страдальца, осталась истории неизвестной, в письмах Матвея к третьей жене промелькнуло все же имя: Илья. Зубодерству научился тот у отца, а скаредным был с рождения: ни копейки не платил уборщице в больнице, бывшей бестужевке, зато спал с ней. Двадцатые годы разгулом идиотизма если и отличались от предреволюционных лет, то всего лишь количеством смертей, безумие толп держалось на прежнем уровне, и когда Илью назначили в райздрав, а потом и в горздрав, он не сразу пришел к его самого поразившим выводам, поскольку кое-какое образование имел, три курса университета за плечами да школа фельдшеров (при окружном военном ведомстве). Зубная боль, рассуждал он, чисто индивидуальное и специфическое ощущение, ее можно симулировать, ею же — спекулировать, если нет явных доказательств оной, по сговору или без, но удаление здорового зуба — возможно. С какой целью гражданин с помощью общества лишает себя неболящего зуба — Илья не знал, но некоторые корыстные мотивы в экстрадиции его усматривал все же (освобождение от работы и разных повинностей); вот и вставала проблема: какая боль истинная, а какая напускная, какой зуб вырывать, а какой нет и кто правильно поставит диагноз; зубную боль можно, догадался он, еще и спровоцировать самим процессом лечения.
И тогда-то Илья постановил: зубы удалять только по решению специальной комиссии! В нее запрещали включать врачей, поскольку те выгородили бы коллегу-вредителя, состав ее — сплошь из партийно-хозяйственного актива, милиции и ОГПУ. Партия переживала нелегкие времена, оппозиция активно сопротивлялась, и на бюро горкома разгорелась жаркая дискуссия, партийцы раскололись, как встарь, на большинство, тяготевшее к тому, что зубы надо вырывать по решению вышестоящих органов, и на меньшинство, признававшее право болящего человека на самостоятельное решение этого животрепещущего вопроса. Склоки философского толка на этом не кончились, большевики и меньшевики начали дробиться на подгруппы и фракции, одна из них назвалась партией «Свободной боли». Склоки завершились тем, что на раскольников гаркнули сверху, нагрянул сам Матвей Кудеяров, подвел Илью под расстрел, но не за ортодоксальное зубодерство, Матвей усмотрел в бестужевке, полы подметавшей, диверсию, поэтому и оставил в силе решение большинства, то есть зубными щипцами и клещами стали обладать преимущественно особо преданные партии люди, коллегиально и в духе ленинских норм решавшие, быть или не быть зубу. Никто, однако же, не пострадал из тех, кто малодушно соглашался с жалобами пациентов и взмокнувшей от пота сострадательной рукой хватал щипцы. Мудр был все-таки Матвей Кудеяров, ох как мудр, ибо подытожил опыт последних столетий, установил, что надобно все-таки давать кое-какие поблажки жалостливым врачам, а то помрут — на погибель партии, ведь по сострадательным рукам можно устанавливать преданность власти. Третьей жене писал, совсем расслабившись, в полном откровении, немыслимо дурным почерком, разгадать который смог только я, — о том писал, что зубы болеть всегда будут, это уже историческая неизбежность, зубодеры цены своей не утратят, решение горкома может измениться и рыдавшие над флюсом пациента врачи станут безжалостно кромсать челюсти…
Еще более откровенной была третья жена, она проблему зубодерства раздвинула вширь, всю Россию охватывая; к зубам никого, кроме врачей — тех и других, — не подпускать, а приступы зубных болей стимулировать и регулировать. Много мудрее Матвея оказалась третья жена, вырывание зуба она мыслила как спасительное освобождение человека от бремени выбора, губительного для гражданина РСФСР («Рвать или не рвать? Сегодня или завтра?»).
Плохо кончила третья жена эта, не без содействия Матвея, перед смертью накатавшего изобличающую бумагу, и спустя четыре года она предстала перед «тройкой», обвиненная в том, что она не третья жена, а четвертая при живой третьей… Как ни скор был суд пролетарский, а прощальное письмо на волю она сумела передать, одно лишь слово в письме том: «Прощай!» Адресовалось же оно Матвею Кудеярову, который полеживал не один год уже на кладбище. Занятная женщина, забавная в некотором роде.
Итак, найдена организующая характер черта, герой показан во всем блеске и очаровании своей приверженности к страху. В уже опубликованных повестях, не принесших мне известности и славы, никакой доминанты, понятной каждому человеку, я так и не мог сыскать, потому-то от повестей и разило тошнотворной бездарностью. Теперь же кожей своей чувствовал: удалась вещь! Хорошо написана, добротно!
Хорошо-то хорошо, как поется в песне, да ничего хорошего. Страх потряс меня, едва представил себе эту повесть, в десять листов с хвостиком, опубликованной. Она необычна! Она покушается на что-то! Но на что именно — я в полном объеме постичь не сумел. Ей, повести этой, только и быть что в серии «Пламенные контрреволюционеры», если б таковая существовала. Только там, и нигде иначе.