Чудо - Юрий Арабов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В углу просторного кабинета стоял точильный станок, над которым колдовал заросший волосами человек восточного вида. В его руках находился столовый нож, и косматый приставлял его к вращающемуся кремню, нажимая ногой на педаль. Из-под железа летели ленинские искры. Станок издавал отвратительный визжащий звук, как будто сотню котов одновременно тянули за хвосты. Тогда эти точильщики ходили всюду – по домам, по скверам, по стадионам и баням. Просыпаешься утром, еще не продрал глаза, а через форточку уже несется снизу энергичный голос: «Ножи и ножницы починять! Починять, затачивать, навострить!..»
– Чем занят? – спросил Альберт душевно, принюхиваясь к воздуху, который принес с собою Николай Николаевич.
– Фельетон добиваю. О коровнике совхоза «Московский».
– Бросай. Есть более важная тема…
Главный обернулся, потому что станок неожиданно замолк.
– Другой давай, – сказал главному косматый, отдавая заточенный нож.
Альберт Витальевич пощупал пальцем лезвие, положил нож на стол и отдал точильщику другой, приспособленный для разрезания газетных листов.
Станок включился, возобновляя пытку, и комната опять наполнилась визжащим гулом.
– Из буфета, что ли? – спросил Николая главный, принюхиваясь.
– Так точно. Колбасу ел, «чайную»… – соврал Николай.
– Ну да, ну да, – согласился Альберт. – А «одесской» там случайно не было?
– «Одесскую», говорят, привезут в конце недели.
Альберт заметно поскучнел и о чем-то призадумался. Может быть, он размышлял о том, почему чеснок кладут именно в «чайную», почему кому-то удобен чай с чесноком, а, например, в «докторской», которую завозили в газету лишь по большим праздникам, этого чеснока не обнаружишь. Хотя должно быть наоборот, учитывая его лечебные свойства…
– Ты как относишься к религии? – спросил он после паузы, неожиданно ощутив беспричинную злость.
– Как все. А что? – насторожился Николай Николаевич, понимая, что теперь они коснулись самого важного.
– Они совсем разошлись.
– Кто?
– Религиозники-изуверы. Бесчинствуют, жируют. Пропагандируют всякий вздор… – отчего-то он указал на точильщика.
Тот согласно кивнул косматой головой.
– Да, – на всякий случай согласился Николай Николаевич, проследив за его взглядом. – Изуверы еще встречаются. А где именно они жируют?
– Да в Гречанске, – неохотно сказал Альберт Витальевич.
Здесь Николай не удержался и прыснул.
– Ты чего это? Не понял, – отреагировал главный.
– Я был там в декабре, в этом Гречанске, по вашему же заданию, – пояснил Николай. – Дыра страшная. И нет там никаких изуверов.
– Правильно. В декабре они тихо сидели. А вот в январе разошлись. Кстати, а почему этот город называется Гречанском, ты выяснил?
Николай промолчал. На этот счет он слышал несколько мнений. Одни говорили, что название слободы произошло от гречки, которую сеяли там со времен Екатерины. Другие утверждали, что при недавних раскопках какого-то слободского кургана археологи обнаружили внутри несколько древнегреческих монет. Но он не стал знакомить главного с этой фантастикой, а бухнул ему же на зло:
– Говорят, что там бывал когда-то Николай Греч…
– Так, так… Греч и Булгарин? – неожиданно оживился главный. – Пушкинские враги? Что ж они потеряли в такой глуши?
– Неизвестно. Может быть, не потеряли, а нашли, – попытался скаламбурить Николай, чувствуя, что глупость про Греча несколько разрядила обстановку в кабинете. – Так что там, с изуверами?
– Страшный суд скоро наступит, слышал? – бесцветно спросил своего подчиненного Альберт Витальевич.
Николай мельком взглянул в глаза своему начальнику. Отметил его опухшие веки и нездоровый цвет лица, подумал некстати: «А ведь помрет скоро. Может, еще быстрее меня…»
– Слышал, – согласился он на всякий случай. – Но нас привлекут как свидетелей…
– Гречанск гудит и стонет, – игнорировал его юмор главный. – Кто-то распускает слухи, что все грешники окаменеют и будут стоять наподобие жены Лота. Что будто бы одна девица уже стоит, но, вопреки ожиданиям, в Пасху воскреснет в новой плоти…
Здесь станок прекратил визжать, потому что точильщик перестал нажимать ногой на педаль и весь обратился в слух.
– Жена Лота – комсомолка? – поинтересовался Николай.
– В каком смысле?
– В смысле окаменевшей девицы. Я про нее спрашиваю.
– Вроде бы.
– Невозможно. Чтобы комсомолка воскресла.
– А ты хотел бы, чтобы она была партийной? – спросил его Альберт. – Ее в партию никто не примет, покуда она неподвижно стоит.
– Я и не подумал…
– В общем, рецидив проклятого прошлого налицо.
– Расстрэлять ее, – сказал вдруг с акцентом косматый точильщик.
– Рано, Ахмет, рано, – не согласился с ним главный редактор.
– Так окаменела она или нет? – потребовал уточнения Николай.
– Конечно, нет, – как можно более убедительно подтвердил главный. – Но дело-то серьезное.
– Серьезное. Для министерства государственной безопасности.
– Ну, министерство там уже разбирается, – уклонился от этой темы Альберт. – Кстати, со вчерашнего дня оно называется Комитетом… Однако нужно и со стороны областной печати дать оценку слухам, разоблачить бабью сплетню, показать старуху-повитуху со всеми ее потрохами! Фельетон, передовица с броской агитационной шапкой… Короче, сам решишь, что лучше.
– Я год не был в отпуске, – напомнил Николай.
– Напишешь про комсомолку и пойдешь. В Минводы тебе путевку сделаем, в санаторий. Там сейчас плюс десять… – И глаза главного наполнились мечтательной медовой влагой.
На секунду он стал сладким, как пряник.
Николай Николаевич вдруг почувствовал, что его хотят закопать. Закопать именно там, в Гречанске, под угольным шлаком, не поставив ни креста, ни обелиска с красной звездой.
– Адрес застывшей есть? – спросил он после короткой паузы.
– А как же, вот… – Главный порылся в ящике письменного стола, вытащив оттуда надкушенное яблоко, старый Георгиевский крест, а потом уже бумажку с адресом, и сунул ее Николаю. – В общем, не мне тебя учить. Все расспросишь. Как ее окрутили, как врать заставили… И сделаешь горячий материал. Может… и там, наверху заметят. – И Альберт бросил мечтательный взгляд на портрет Первого секретаря.
Николай также последовал его взгляду и посмотрел в глаза портрету.
– А что на другой стороне? – пробормотал он вдруг.
– Не понял, – строго сказал Альберт Витальевич.
– Ну там, на другой стороне… Там должен быть еще один портрет!..
Наступила неловкая пауза.
Ахмет крякнул и снова включил свой визжащий станок.
Николай почувствовал, что с похмелья брякнул что-то лишнее.
Не попрощавшись, он вышел в коридор. И Альберт Витальевич понял, что хочет его уволить, давно хотел, как только его увидел.
Он был в общем-то неплохим человеком, этот главный редактор, но, как каждый начальник, рассматривал вверенный ему коллектив в качестве детского конструктора, из которого можно свинтить башенный кран, грузовую машину или игрушечную тачку для перевозки воображаемого угля. Какая-то гайка сюда подходит, а какая-то нет… Артемьев был именно этой неподходящей гайкой. Во-первых, он носил под пиджаком вязаный свитер вместо белой рубашки, а во-вторых… достаточно во-первых!
Хотя в отношении свитера можно было и поспорить.
Сам Альберт Витальевич подражал писателю Константину Симонову. Он увидел однажды его фотографию в «Огоньке»: седой, как лунь, моложавый человек с маленькими усиками над верхней губой сидел за пишущей машинкой, зажав в губах толстую трубку, и что-то такое ваял… Потом, встретив его на писательской конференции в Москве, был поражен его прямой спиной, его несгибаемым позвоночником и понял: перед ним пушкинский денди!.. «Как денди лондонский одет…» Симонов одевался с некоторой продуманной небрежностью, и знаком этой небрежности служил именно свитер.
И Альберт Витальевич заболел им, этим блестящим московским франтом, у которого в жизни все сложилось, сбылось и устаканилось. При Сталине он был главным после Фадеева. При нынешнем Первом он был первый среди равных. Что он писал теперь втихаря, какую сладкую тайну доставал из своей груди? «Жди меня, и я вернусь…»? Или изобретал новую прозу и разоблачительную статью про действия американского империализма? Неведомо…
Со времен их единственной встречи Альберт Витальевич распрямил свою спину, попытался курить дома трубку и сделал попытку поменять голову. Голову определяла, конечно же, прическа, и на изменение ее были потрачены значительные усилия.
Однако с этим его ждал полный крах. Дело в том, что свердловские парикмахерши знали только две стрижки: бокс и полубокс. Бокс выбривал голову почти полностью, оставляя на лбу маленький плебейский чубчик. Полубокс казался более либеральным – при нем голова была пострижена, как футбольное поле, то есть оставался, кроме чубчика, еще газончик коротких хилых волос на висках и на затылке. Обе прически направлялись в основном против вшей, которыми кишели после войны не только парикмахерские, но и каждый третий советский дом. Их изводили керосином и крепким клюквенным отваром, если клюква, конечно, была в наличии. После керосина голова шла белыми струпьями, и вместе с кожей отваливались на подушку серые гниды. Клюква действовала более нежно, но, по сути, столь же безжалостно – кожа после нее не отлетала, зато вши выползали сами по себе, спасаясь бегством, а их яйца просто засыхали на волосах, не давая доблестного потомства. Бокс и полубокс помогали бороться с этой бедой. Но обе прически, несмотря на свое гигиеническое значение, считались низкими, пролетарскими.