Участники Январского восстания, сосланные в Западную Сибирь, в восприятии российской администрации и жителей Сибири - Коллектив авторов -- История
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Глава 1
Петропавловская крепость
1
В январе 1863 года началось польское восстание. В феврале в Петербурге появился листок, выражавший отношение некоторой политической группы к этому восстанию. Приблизительное содержание листка было таково: «Льется польская кровь, льется русская кровь; для кого и для чего она льется? Владычествовать нравственно над Польшей мы не можем: ведь она не терпела уже и запаха рабства в то время, когда мы за честь для себя почитали именоваться рабами. Владычествовать исключительно насилием — это пагубно не только для них, но и для нас. Нашему войску, усмиряющему поляков, следует вместо того обратить оружие против самодержавного правительства, которое одинаково душит и их, и нас»[55]. Вот, так сказать, скелет листка; кости этого скелета были надлежаще облечены мускулами и кожею; рассматриваемый с литературной точки зрения, как коротенькая публицистическая статья, листок был не ниже обычного уровня наших газетных передовиц или журнальных обозрений, не только тогдашних, но и теперешних. Внешность листка приличная: порядочная бумага, отчетливая, ясная печать, безукоризненная корректура. На каждом из тех экземпляров, которые мне пришлось видеть, была оттиснута синею краскою печать: по средине печати изображены две руки, как бы пожимающие одна другую; кругом крупными буквами слово «Земля и Воля»[56].
В то время я был студентом Медико-хирургической (теперешней Военно-медицинской) академии[57]. Начиная с осени 1861 года, подпольные листки время от времени появлялись в академии в довольно значительном количестве: «К молодому поколению»[58], «Великорусе»[59], «К образованным классам»[60], «Молодая Россия»[61]. Многие студенты (я почти готов сказать: большинство; всех студентов было около семисот) побаивались этих листков, сторонились от них, чтобы не попасть в ответ. Из тех, которые не боялись взять листок в руки и прочитать, большинство относилось к прочитанному более или менее сочувственно, меньшинство — с некоторым любопытством, однако же ни к чему дальнейшему не обязывающим. Упомянутый выше листок, благожелательный полякам, я получил от одного из знакомых в количестве тридцати или сорока экземпляров; из них шесть экземпляров я передал студенту-юристу Петербургского университета Цветкову[62]. Эти шесть листков он положил в своей комнате на стол; в его отсутствие в комнату зашел его сосед по квартире, какой-то маленький чиновник; прочитал листок и немедленно донес, куда следует; у Цветкова был произведен обыск, и его арестовали. При обыске оказалась в числе прочих бумаг моя записка к Цветкову; хотя записка не содержала в себе ничего подозрительного, тем не менее жандармское ведомство сочло нужным арестовать и меня; это было в начале марта 1863 года.
Восемь дней я находился под арестом при полиции, кажется — при Казанской части; потом меня перевезли в Петропавловскую крепость[63]. Там, в крепости, имела свои заседания особая Следственная комиссия по политическим делам, состоявшая под председательством, если не ошибаюсь, князя Голицына[64]; в числе членов комиссии были Огарев[65], Дренякин[66], Жданов[67]; других фамилий не помню; делопроизводителем был Волянский; наиболее деятельным членом комиссии был, по-видимому, только что упомянутый мною Жданов, сенатор. В том же месяце марте я был вызван в комиссию два раза. Дело было пустяковое, несложное; поэтому и допросы были непродолжительные, каждый раз часа по два с небольшим. Комиссией было установлено, что именно я, а не кто-нибудь другой, передал Цветкову шесть экземпляров возмутительного воззвания; на вопрос комиссии: «Разделяю ли я убеждения, высказанные в этом воззвании?» я ответил утвердительно.
В августе 1863 г[ода] я был привезен из Петропавловской крепости в Сенат. Там в присутствии нескольких сенаторов были прочитаны все вопросы, предложенные мне Следственной комиссией, и данные мною ответы.
— Подтверждаете ли эти ответы?
— Подтверждаю.
— Не имеете ли чего прибавить в дополнение и разъяснение?
— Не имею.
— Не было ли вам учинено допросов с пристрастием?
По ходу дела и по связи мыслей я понял, что выражение «с пристрастием» следует понимать в данном случае, как технический термин нашего государства, означающий в переводе на обыкновенный разговорный язык: «с употреблением пытки». Во время допросов Следственной комиссии и вообще во время моего содержания в Петропавловской крепости я ни разу не подвергался воздействиям, имеющим хотя бы некоторое слабое сходство с тем, что мы разумеем под словом «пытка», и потому на этот вопрос Сената я ответил:
— Допросов с пристрастием не было.
13-го января 1864 г[ода] я был вторично привезен из Петропавловской крепости в Сенат. В присутствии сенаторов было прочитано изложение дела и приговор Сената, который по отношению ко мне гласил: «Такого-то за злоумышленное распространение возмутительного воззвания лишить всех лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ и сослать в каторжную работу в крепостях на шесть лет, поселив затем в Сибири навсегда; приговор Сената одобрен мнением Государственного совета; таковое мнение Государственного совета государь император в шестой день января сего 1864 года высочайше утвердить соизволил и повелел исполнить».
При объявлении приговора рядом со мною стояли Цветков и Беляев[68]. По отношению к Цветкову приговор гласил: такого-то за имение у себя запрещенных сочинений без надлежащего на то разрешения — арестовать при гауптвахте на шесть недель и отдать под надзор полиции на полтора года.
Беляев был моим товарищем по орловской гимназии, впоследствии по Медико-хирургической академии; он жил в одной комнате со мною, и Следственная комиссия привлекла его к допросам, подозревая, что он присутствовал при передаче воззваний мною Цветкову. Это подозрение не было подтверждено ни показаниями подсудимых (т[о] е[сть] моими и Цветкова), ни прочими обстоятельствами дела, и потому Сенат постановил: считать Беляева к делу неприкосновенным.
Насколько мне известно, «судимость» Цветкова и Беляева не оказала вредного влияния на их дальнейшую карьеру.
2
Полицейская одиночная камера, в которой я пробыл первые восемь дней после ареста, имела шагов шесть в длину и шага четыре в ширину; от пола до потолка сажени полторы. Окно небольшое, расположенное очень высоко, в течение дня в камере было, однако же, настолько светло, что я мог читать книгу, не чувствуя напряжения глаз. Кровать, столик, табурет; все это грубовато, но чисто.
Тотчас по привозе в полицию мне было разрешено написать записку об истребовании с моей квартиры кое-каких книг, а также мелочей вроде полотенца, мыла, чая, сахара и т[ому] подобного]. Каждое утро какой-то человек приносил мне кормовые деньги, помнится — пятнадцать копеек; я прибавлял к этому из собственного кошелька столько же, и служитель приносил мне обед из какой-то гостиницы или кухмистерской, расположенной неподалеку. Утром и вечером он же приносил мне кипяток, посуду