Т.1. Избранная лирика. Груди Тиресия. Гниющий чародей - Гийом Аполлинер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Эти пристрастия по-разному выражались не только в последовательной работе Аполлинера-критика, не только в его попытках привносить живопись в поэзию, но даже в самом его почерке, графически «передававшем» те или иные обстоятельства жизни: почти готика «Рейнских стихов» с прямыми высокими линиями букв «f», «l» и «t», округлые буквы «Бестиария» с аккуратно выписанными «s» и «х» и сглаженные, почти превращенные в одну линию, словно хоронящиеся снарядов военные строки, как, например, в последнем письме к Лу 18 января 1916 года, когда нет времени выписывать буквы, разве что долгим прочерком перечеркивать двойное «t» в слове «lettre» — «письмо»…
16Вернувшись из госпиталя, Аполлинер лихорадочно окунулся в возрождавшуюся культурную жизнь: он по-прежнему сотрудничает со множеством журналов, готовит к изданию новые книги. Одна из них, над которой он начал работать еще в 1913 году и которая вышла в 1916-м, «Убиенный поэт», обозначила возвращение поэта к литературе после его долгого и мучительного выздоровления. «Фантазмы», как их называл сам Аполлинер, «Ересиарха и Кº» стали еще более насыщенными в новых новеллах, в которых особое место заняли исторические сюжеты. В их разработке явственно сказалась эрудиция Аполлинера — мастера ассоциативных связей, из которых, собственно, в широком смысле и состоит культура.
В «Короле-Луне» на примере судьбы одного из своих любимых исторических героев — Людовика Баварского — поэт вновь создает фантастическую мифологию, подземный мир, где живет «этот старый лжеутопленник, который был когда-то безумным королем», ведущий себя как «король-солнце» в кругу своих вымороченных подданных. В «Орлиной охоте» возникает еще один загадочный исторический персонаж — герцог Рейхштадтский, и автор призывает нас в свидетели новой версии его гибели.
Здесь уместно вспомнить слова Е. Г. Эткинда, исследовавшего пьесу Э. Ростана «Орленок», посвященную тому же герою, что и рассказ Аполлинера: «Сын Наполеона, умерший от чахотки в Шенбрунне, стал центром национального мифа; французы надолго запомнили замечательный стих Гюго:
Орла взял Альбион, орленка взял австриец.
Среди историков и мемуаристов, увлеченных историей герцога Рейхштадтского, не было единодушия: некоторые полагали, что сын Наполеона стал настоящим австрийским офицером, забывшим о своем происхождении и даже не говорившим по-французски; другие видели в нем истинного патриота Франции, умершего не столько от туберкулеза, сколько от тоски по величию Империи…» Аполлинер находит третий путь.
Фантазия поэта безудержна. Любимые его сюжеты — такие как, например, тема пиров, книжности или человеческой судьбы в экстремальных обстоятельствах — находят в «Убиенном поэте», равно как и в «Несобранных рассказах», всевозможное развитие. Мифологемы, связанные с его рождением, сквозят в его новеллах, превращая их во фрагменты и осколки автобиографии. Так в рассказе «Джованни Морони» возникают яркие картинки его детства, проведенного в Риме. Покинутый ребенок, одиночество, «отцовские» образы (куда, кстати, более позитивные, чем «материнские») так или иначе им интерпретируются, а параллельно звучат отзвуки отрочества и ранней юности, особенно воспоминания об Арденнах и Ставло.
Новеллы «Убиенного поэта» и «Несобранных рассказов» многими ниточками связывают фантастику и реальность. «Дражайший Людовик» изобретает «тактильное искусство», предвосхищая манифест Маринетти «Тактилизм, или Искусство осязания» (1921); рассказы о кулинарии пародируют кубизм и драматизм; трагическое пребывание в военном госпитале весною 1918 года наталкивает Аполлинера на ряд историй о фантастических достижениях медицины. В последних рассказах (таких, как «Рабаши»), состоящих фактически из попурри разного рода историй и анекдотов, явственно прослеживается тяга автора к входящему в моду киномонтажу. Все это накладывается на модернистскую игру с перекличкой персонажей из разных рассказов Аполлинера — как это сделано в «Истории капрала в маске», или с игрой в даты (особенно с 26 августа — днем рождения поэта), разбросанной по разным новеллам.
В «Исчезновении тени» старый знаток скиомантии, или гадания по теням, уверяет автора, что тень покидает человека за тридцать дней до его смерти. «Мотив тени» пронизывает все творчество Аполлинера, став для него символом прошлого — и непреходящего настоящего. Как братья Лимбург, впервые открывшие тень в живописи, Аполлинер с энтузиазмом неофита и первопроходца «открывает» (а вернее, подхватывает у немецких романтиков) образ тени в литературе как смысловое художественное явление. «Мертвые не исчезают, — писал он в другом рассказе на ту же тему „Тень“. — Та одинокая нетленная тень, что бродила по улицам городка, не менее реальна, чем образы ушедших от нас, запечатленные в нашей памяти, — голубоватые призраки, не покидающие нас никогда». И в стихах он непременно обращается к этому символу — от «Алкоголей»:
Мертвые веселелиВидя как снова тела их плотнели и света не пропускалиОни улыбались тому что опять обретали тениИ смотрели на нихСловно это и вправду была их прошедшая жизнь
до «Каллиграмм»:
Вот вы опять со мнойВоспоминанья о друзьях убитых на войне………………………………………………И ваш неосязаемый и темный облик принялИзменчивую форму моей тени…………………………………………………Тень многоликая да сохранит вас солнцеЯ верно дорог вам коль вы всегда со мнойПылинок нет в лучах от вашего балетаО тень чернила солнцаБуквы светаПатроны болиУниженье бога[6].
Символика образа тени у Аполлинера имеет самую широкую амплитуду — тень прошлого и тень любви, тень человека и тень Бога; история тени в интерпретации Аполлинера — это и традиция «темного текста» от «Пимандра» Гермеса Трисмегиста, автора тайных книг, полных мистики и суеверий, до «Химер» Жерара де Нерваля и «Озарений» Артюра Рембо, до отдельных мотивов Жюля Лафорга — поэта, сыгравшего немалую роль в становлении поэтики Аполлинера.
Написанная им самим в 1908 году «Онирокритика» (согласно Ларуссу — «искусство интерпретации слов»), вошедшая затем как последняя главка в «Гниющего чародея», предмет его тайной гордости, может считаться образцом такого иррационального текста — недаром он был высоко оценен сюрреалистами. «Некоторые поэты имеют право оставаться необъяснимыми, — писал он, — и, по правде сказать, те, что кажутся такими ясными, оказались бы не менее темны, если бы кто-то пожелал углубиться в подлинный смысл их стихотворений». Тема тени у Аполлинера в равной степени близка Максу Жакобу, сказавшему в стихотворении «Война»: «Уличные фонари отбрасывают на снег тень мой смерти», и другому его приятелю, Пьеру Мак-Орлану, позднее написавшему: «Тень женщины на углу интереснее, чем сама женщина, которая отбрасывает эту фантазию на опущенные шторы… Ибо тень молодой женщины бесконечно фантастичнее, чем сама молодая женщина».
17Запечатленная на бумаге, тень не исчезает. Может быть, поэтому Аполлинер так много, подробно и с таким вдохновением писал про своих современников и ушедших из жизни друзей: исчезновение их тени он допустить не мог.
Эссеистика Аполлинера — особая страница в его творчестве, равно как работа журналиста, хроникера, художественного и литературного критика. Работа эта была в основном связана с Парижем, то есть с литературно-филологической и художественной культурой города, обогащенной сопутствующими бытовыми реалиями и оригинальными человеческими судьбами. В этой среде выросли многочисленные заметки и хроники Аполлинера и прежде всего — замечательная его книга «Слоняясь по двум берегам».
Трудно определить ее жанр. Это и очерки, и беглые зарисовки, и мимолетные воспоминания, и краткие, но глубокие исследования. Вослед Бальзаку можно было бы назвать их очередной «физиологией» Парижа, вослед Бодлеру — очередными «философскими фантазиями». Однако мы можем вспомнить и романтического Гюго, и богемного Мюрже, и натуралистического Золя, и лирического Мопассана, и декадентствующего Гюисманса, и многих других, не менее примечательных бытописателей Парижа, чей опыт угадывается, а то и прослеживается в подтексте книги Гийома Аполлинера.
Отдавая должное всем, вспомним одного — Бодлера. Определяя замысел своих знаменитых стихотворений в прозе, «Парижского сплина», автор сделал существенное дополнение: «философские фантазии парижского праздношатающегося». То, как впоследствии французская традиция распорядилась этим удивительным жанром, свидетельствует: стихи в прозе оживали, обретали дыхание и своеобразие, как правило, именно тогда, когда в них самих оживал город, Париж, когда урбанизм превращался в поэтическую философию литературы. Выхваченные из городской толпы лица, из городской жизни — детали, из городского говора — слова становились главными элементами новой поэтики.