Голубок и роза - Антон Дубинин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Арнаут плохо умел слушать слова. И логические доводы мало что для него значили — хоть и поэт, думал он не словами, а чувствами, не головой, а сердцем. Так сказать, он думал сердцем, потому что у него не было выбора.
И все подобные речи о заблуждениях и важные цитаты из Писания никогда не производили на него впечатления. Вера его происходила не из головы, но из самой середки того, что именуется душой, и обоснованием знания об истинной церкви были не слова — нет, другие, странные, только животными чувствами воспринимаемые вещи.
Сами судите. Священник, приезжавший в Сен-Коломб на Арнаутовой памяти, был толстый и раздражительный, и требовал от байля карнеляжной десятины — ягнятами, кроме и без того положенного налога зерном, брюквой и руном. А Старец Годфруа никогда ничего не требовал, худой, ласковый, с умными, врачующими руками, которыми почти без боли вправил однажды Арнауту вывихнутый локоть.
В церкви — стеклышки, которые не разрешалось побить. Церковь закрыта, в ней даже от дождя не спрячешься, и пускают туда, только когда священник раз в год приезжает, хотя строили храм на деньги прихода, с каждого дыма безжалостно сбирая пожертвования. А в пещере — голубочек на стенке, в бедной холодной пещере, всегда открытой для бестолкового сироты, и если говорят, что Дева Мария — не женщина, а ангел небесный, значит, так оно и есть. С чего бы ей женщиной быть? Женщины детей рождают в постели, с кровью, грязью и криками. При виде женщин похоть случается. Они визгливо ругаются на рынках, и у них в волосах — такие же точно вши, как у мужчин! А ангелы совсем иначе выглядят, они чистые, им можно поклоняться. Арнаут иногда чувствовал, как в нем шевелится душа, желающая тоже когда-нибудь стать ангелом.
Ведь летают же люди во сне, верно? Еще как летают! В теплом порыве ветра, поймав струю руками и грудью, сначала скользя над верхушками солнечных трав, а потом — набирая высоту — мимо звездчатой сети жимолости по старому плетню, вскользь и вверх над красноватыми крышами, в небо… Люди умели летать, когда были ангелами, и души их это помнят. Не может же быть, чтобы ангелы в новом, очищенном мире так же сбивали ноги в кровь по дорогам, так же…
В общем, красивая речь кастильца — очень пылкая, но тем особым глубинным пылом, который никак не отражается на спокойствии говорящего — не произвела на Арнаута никакого впечатления. Ни слова о том, что даже столь любимый катарами Иоанн Богослов ясно и прямо указывает на плотскую, человеческую природу Господа, слитую в нем с божественной, и на величие искупительной жертвы, отрицать которую означает отрицать сущность искупительной миссии Спасителя и самого благовествования Апостолов… Ни прямые, строгие латинские цитаты, произносимые сухим горячим голосом — смотрите, «всякий дух, который исповедует Христа, пришедшего во плоти, есть от Бога; а всякий дух, который не исповедует Христа, пришедшего во плоти — не есть от Бога, но это дух антихриста, о котором вы слышали, что он придет и уже существует в мире…» Ни безмерная усталость, смешанная со спокойным жаром — яркого, ровного горения любви и тоски, той же, что вдруг пронизала Арнаутово горло на террасе замка Пюивер, при виде камнем мчавшейся сверху вниз, свистящей крыльями черной ласточки… Ласточки, творения нечистого, плотской материальной птицы, разрезающей плоть материального, нечистого, золотого воздуха.
Латыни он не знал, но проповедник тут же, с ходу, переводил на профанный окситанский, перебирая листки черной книги, как Арнаут гладил иногда струны своей гитерны, подарка самого хорошего в его жизни человека. Нет, Арнаут никому не поверил бы так, как Годфруа. Он даже и не слушал диспутантов, оставляя духовные споры — духовным людям, а сам, мирянин, трубадур, выбирал хранить простую верность тем, кого любил.
Это как доверять своей Даме, которая говорит, что у нее светло-русые волосы. Если приглядеться — правда русые, хоть и темные. Отсвечивают на солнце золотистыми искорками. Просто солнце не всегда такое яркое, как надобно, проклятая горная дымка, мокрый туман мешает…
Арнаут не верил словам. И не от речей пробрал его тихий холод страха, боль благочестия — такая же самая, как в ярко освещенной зале, когда строгие черные фигуры глуховатым хором отзываются на приветствие своей паствы.
Но юноша смотрел на ноги монаха, на его длинные пыльные стопы в открытых сандалиях, на сбитые в кровь пальцы. Почему он ходит босиком? Неужели Папа и прочие не дали ему денег на башмаки?
Он же вроде легата судя по тому, что рассказывали. Важный. Всюду приглашаемый, епископами обласканный. Почему этот хваленый тулузский епископ, который его всюду приглашает и даже, рассказывали, подарил ему целую церковь, не дал ему денег на башмаки?
И старику. Он же такой старый. Не то больной, не то не больной, шея даже худее, чем у Старца Годфруа. Старик же вообще это самое, епископ. Почему он не сидит у себя в Осме, во дворце — все епископы ведь живут во дворцах и оттуда грабят простой народ — и не носит башмаков, чертовых дорогих башмаков? Какое ему дело до этих людей, до нас, до наших черных священников, что он все еще здесь?
Арнаут несколько раз сморгнул. Отвел глаза. Снова посмотрел.
Ему стало страшно.
Потому что то, что он чувствовал, называлось — сомнение.
Именно про такие случаи рассказывал Старец Годфруа, и Бонет тоже говорил однажды в проповеди. «Беги искушений, сын мой, даже ради сохранения жизни не предавай истинную церковь, гони земные соблазны, чтобы получить награду на небесах.» Немножко соврать можно, это совсем другое — если соврать надобно для благого дела, чтобы выкрутиться или других выручить, так вполне себе можно, покуда ты не Муж Утешенный.
А предавать, а иметь сомнения, это совсем другое, Господь не одобрит. Надо сейчас же уйти, пока дергающие, похожие на зубную боль — какой-то зуб болит, а какой — не понять, пока все не перетрогаешь пальцем, — ощущения в голове не превратились во что-нибудь похуже. Например, не сложились в убийственную, словами обозначаемую мысль.
Арнаут закусил губу, отворачиваясь, не желая больше смотреть на белого монаха со сбитыми ногами, на смуглого старика — отворачиваясь от них всех навсегда. И последняя вспышка зубной боли — «А почему бы тебе не плюнуть на страх, парень, ведь ты бежишь из страха, вернись и дослушай все до конца» — была пристукнута хлопком тяжелой двери.
Наверное, они там внутри все подпрыгнули. И сбились с толку. Ну и хорошо.
«А разве важно, где тебе лучше и спокойнее на душе? Разве важно, когда у тебя совесть чище перед самим собой, друзьями, учителями? Разве важно не одно-единственное — кто же на самом деле прав?»
Ну уж нет, нас на это не купишь.
Нас вообще ни на что не купишь. Здесь я кому-то нужен, это мой мир, сказал себе Арнаут, выходя под яркое солнце. Мой мир, мое служение, мои дела. Оказаться в чуждой, непримиримой пустыне, где обитают белые монахи в лохмотьях, с лицами как у суровых судей, где в виде покаяния подставляют спины под розги и ходят важно в ледяной пустоте, облеченные в собственный несмываемый позор? Никогда.
И из-за чего? Из-за мгновенной вспышки боли, которая уже почти — вот проходит — вот, уже совсем -
И когда по узкой, красиво мощеной улочке Фанжо, катарского города, прошелестела легкими ногами стайка девушек (ткачихи, из мастерской идут), отбрасывая на серую шершавую стену темный фейерверк теней, Арнаут наконец исцелился окончательно.
4
…А в местечке Серер Арнауту уже приходилось бывать. Едва превратившись из лежачего камня в перекатный, он, уже будучи трубадуром, оставался посланником и почтарем Добрых Людей и много хаживал по их поручениям. Знал людей своей веры, знал, кому можно доверять, у кого можно остановиться. Особенно теперь, когда повсюду так и рыщут злющие легаты, ища, кого бы отправить на виселицу за принадлежность к Церкви Духа, миссия Арнаута оборачивалась рыцарственным и важным приключением. Годфруа хорошо объяснил ему, что могут сделать епископские люди Доброму Христианину, ежели такового распознают: посадить в тюрьму, в колодки, а то и к смерти приговорить. Так что простая просьба отнести письмо или проводить мужа Утешенного в домишко к умирающему превращалась в небольшой подвиг во славу веры. Епископ и его инквизиторы тебе не родной дядька с вишневым прутом в руке; неосторожным словом, взглядом можно обречь на смерть себя и толпу другого народа! Годфруа рассказывал — в графстве Невер нас жгли на кострах, в Шампани сажали по тюрьмам на веки вечные, да что там, в благословенном Руссильоне сир король издал законы, чтобы наших новых апостолов на месте смерти предавать! Кто трус, тот, конечно, всегда отвертится. На коленях поползать перед римским посланником, покаяться, получить свою долю розог, заплатить кому положено — и жить себе дальше, преспокойненько, носить на одежде украшение — уродливые кресты, знак покаявшегося катара, только никогда больше не смотреть людям в глаза. Потому что отступникам — вечный позор.