Рецепт наслаждения - Джон Ланчестер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— И конечно же, я не собиралась надевать их утром. Я же не идиотка.
Когда сережки были обнаружены под матрасом Мэри-Терезы, в ее традиционной комнатке для прислуги под крышей, это стало для всех, и для моей матери в особенности, настоящим шоком. Заветную драгоценность отыскали жандармы — жандармы, которых позвал отец в ответ на настойчивые просьбы матери, отчасти поддавшись усталой мстительности. Это было нечто среднее между попыткой разоблачить мамину, как он сказал, истерию, и желанием умыть руки — après-moi-le-déluge[38] — я сделал все, что можно. Трудно сказать, каким отец представлял себе финал: я думаю, он считал, что либо серьги отыщутся где-нибудь, где их бесспорно оставила моя мать — рядом с тюбиком зубной пасты, в щели между ручкой кресла и сиденьем, — либо окажется, что их украла консьержка, на редкость зловещего вида вдова-француженка du troisième âge.[39] Помнится, отец однажды заметил о ней: «Трудно представить себе, каким был муж мадам Дюпон, если признать, что обстоятельства заставляют исключить кандидатуру доктора Криппена[40]». Но я думаю, отец недооценил серьезность, с которой французы относятся к деньгам и к собственности. Молодой жандарм, к которому мы пришли сначала, заполняя чрезвычайно запутанные бланки, был искренне и очевидно поражен ценностью пропажи, и на следующий день появился на пороге нашей квартиры — красивый, вежливый, сжимая в руках свое кепи, из-за чего был похож на школьника, который извиняется, что опоздал. Полицейский был очень светловолосый, с соломенными норманнскими волосами, все его манеры и поведение, казалось, говорили, что он слишком высокого происхождения для этой работы — младший сын виконта, отрабатывающий год или два на дежурствах (noblesse oblige[41] — одно из тех выражений, которые не зря придумали именно французы), чтобы потом мгновенно вознестись на какую-нибудь чарующе-бюрократическую должность в государственном аппарате, неумолимо поднимаясь с каждым годом все выше. Сперва он уединился в гостиной с матерью, которая попросила принести чаю. А потом, перед тем как начать поиски, он поговорил со мной и с братом, сначала с обоими вместе, в присутствии матери, а потом с каждым по отдельности. (Все это с самого начала — и исчезновение моей матери — остался только тонкий аромат ее духов — уходя, она улыбалась и оглядывалась на меня подбадривающее, как настоящая мать, — было разыграно между ними с молчаливым взаимопониманием, которое в ином контексте показалось бы дразнящим намеком на супружескую неверность). Общая чрезвычайность происходящего еще более усиливалась тем, что обвинение в краже, будучи однажды высказано, начало жить собственной жизнью — будто бы голословное утверждение, как натрий может вспыхнуть в любой момент, просто от соприкосновения с кислородом. Что в конце концов и случилось, хотя, как это часто бывает во взрослых драмах, которые происходят в присутствии детей, первые ее этапы были скрыты от наших глаз. Они произошли за кулисами, и о них можно было догадаться только по тому, как исказилась обычная последовательность событий нашего дня. Это началось, когда, побродив какое-то время бесцельно по квартире туда-сюда — пока мы сидели в гостиной с Мэри-Терезой и матерью, брат, как обычно, вовсю что-то малевал на домашнем мольберте, а я читал, я даже почему-то запомнил название книги — «Маленький принц», — полицейский вернулся в комнату и, избегая наших пристальных взглядов, спросил мать, не сможет ли она переговорить с ним наедине.
А теперь я Должен признать, что испытываю значительное облегчение. (Не существует более сильной эмоции.) Эти размышления о зимней еде написаны — и я говорю эти слова с той бравадой, с какой размахивал бы кроликом, свежевынутым из цилиндра, или с какой резким движением распахнул бы занавеску, чтобы продемонстрировать совершенно не перепиленную посредине ассистентку, — в середине лета, в самом начале моего «отпуска». Если говорить уж всю правду до конца, я диктовал эти мысли на борту парома во время в общем-то довольно неспокойного плаванья из Портсмута в Сан-Моло — путешествия, которое, должен признать, я нахожу раздражающе средним по продолжительности, — это и не часовая поездка до Кале, когда хватает времени только на чашку плохого кофе, кроссворд и пару кругов по палубе, но и не занимающее целый день полноценное путешествие из Ньюкасла в Готенбург или из Харвиджа в Бремерхавен, которое, по крайней мере, действительно можно считать морским вояжем. Зато у маршрута Портсмут — Сан-Моло есть, по крайней мере, то преимущество, что он переносит путника в один из самых приятных (или наименее неприятных) портовых городов Франции (не особенно лестный титул, учитывая, что Кале несказанно ужасен, что в Булони местные архитекторы довершили работу, начатую бомбардировкой союзных войск, что прибытие в Дьепп требует немыслимого отправления из Ньюхевена, что Роскофф — рыбачья деревушка, а Остенде находится в Бельгии). С помощью чарующе-миниатюрного японского диктофона я нашептывал беспристрастные аналитические замечания в адрес английской кухни, сидя в столовой самообслуживания, рядом с греющимся в микроволновке беконом и затвердевающими яичницами. Я говорил сам с собой о нашей квартире в Бэйсуотере, сидя на палубе и любуясь, словно знатная вдова, степенно и величественно проплывающим мимо огромным панамским танкером. Я продирался сквозь давку в галерее видеоигр, отчаянно пытаясь вспомнить, использовала Мэри-Тереза для своей» Королевы Пудингов» джем или мармелад, пока меня не осенило (когда я споткнулся о небрежно брошенный у bureau de change[42] рюкзак), что она в действительности брала для этого варенье, но настаивала, что его предварительно нужно протирать через сито, — усовершенствование, которое, как читатель уже поспешил заметить, я решил опустить. В каждом нашем воспоминании сквозит ощущение утраты: все мы — изгнанники из собственного прошлого. Точно так же. отрывая взгляд от книги, мы заново переживаем разлуку с яркими мирами воображения и фантазии. Паром через Ла-Манш, ест переполненными пепельницами и детьми, которых рве u чуть ли не лучшее в мире место, чтобы поразмышлять об ангеле, который стоит с огненным мечом у врак ведущих ко веем прожитым нами дням.
По-летнему яркое сияние морской глади мне помогают вынести недавно приобретенные солнцезащитные очки одной фирмы, о которой вы. вероятнее всего, слышали. Сегодня на один или два градуса холоднее, чем можно было бы по справедливости ожидать, хотя прохлада и отступает перед непривычным теплом моей новой охотничьей шляпы, которую я в данный момент ношу с опушенными полями, но не завязывая шнурки под подбородком. Я уже чувствую необходимость прогуляться для разминки по верхней палубе и вдохнуть полной грудью солоноватый морской воздух, а мою верхнюю губу слегка щекочут фальшивые усы.
Еще одно зимнее меню
Времена года зачастую неизменно вызывают в памяти какое-то конкретное место. Более всего, наверное, это заметно в отношении весны, которая рождает ассоциации с конкретным периодом юности — особенно с тем временем, когда индивидуум чувствует, как лопается бутон детства и начинает распускаться первая юношеская сексуальность, когда он переживает предсознательные побуждения и зарождающееся влечение, которое как будто перекликается с манящей теплотой воздуха и плодоносным, беззаботным, бесстыдно-чувственным пробуждением и возрождением самой природы. Эти мгновения приносят с собой память, груз ассоциаций с изначальным пробуждением: местность, где некогда выпали neiges d'antan.[43] Молодая женщина, с которой я недавно имел удовольствие беседовать, признавалась, что у нее первые дуновения весны неизменно ассоциировались с некоей набережной канала, вдоль которого она обычно пешком возвращалась домой из школы: неподвижная в предчувствии будущего лета вода; комары и мошки; хранящие дневное тепло камыши; изредка проплывающая мимо баржа в яркой новой ливрее весенней окраски; скамейка, на которой, она уже знала, ей предстоит пережить свой первый поцелуй, — и все это в Дерби!
Что до меня, то запах приближающейся весны представляется мне скорее ощущением, чем ароматом; в эту пору кажется, воздух почти можно пощупать. Но все-таки это и запах тоже — запах чего-то, находящегося выше порога сенсорного восприятия, но ниже уровня, на котором ощущениям может быть дано имя (в точности как некоторые дети, и я в их числе, умеют слышать слабый, эфемерный музыкальный звон невидимых колокольчиков, который издают молекулы воздуха в своем броуновском движении; эта способность теряется по мере того как кости черепа и среднего уха утолщаются и затвердевают к моменту наступления зрелости — безвозвратная, невосполнимая потеря: возможность слышать броуновское движение потеряно навсегда, оно существует только как ощущение призрачного шума, некоего звука, настолько тонкого и тихого, что он не может быть реальностью, тревожащего воспоминанием о том, что недоступно больше восприятию). Подобным же образом запах весны существует в тех пределах, где ничто уже не подвластно определениям или наименованиям. Это запах вероятности, неотвратимости и неотъемлемости. Так вот, меня это почти эротическое ощущение возрождающейся возможности переносит обратно на юг Франции, во времена моего первого самостоятельного визита туда в возрасте восемнадцати лет. Оно приносит с собой запах диких трав (доминирующая нота — дикий тимьян), серебристые с изнаночной стороны, дрожащие на ветру листья олив, пластиковые глянцевые бока свежесобранных лимонов; текстуру посыпанной гравием дорожки к дому, ощущаемую сквозь веревочные подошвы холщовых туфель; ночи, проведенные под одной простыней при луне, такой огромной и близкой. Позднее, когда лето войдет в силу, ощущение запаха становится острее либо утром, либо вечером: это два полюса заглушающего все остальное послеполуденного зноя. Приближение вечера приносит с собой не только возобновление людского движения и деловитости, физическое расширение и освобождение, которым сопровождается спад сильной жары, но и дает новую жизнь всем ароматам, которые, неким таинственным образом, были подавлены солнцем и теперь высвобождаются в остывающий вечерний воздух, — запахи деревьев, оседающей пыли, воды.