Богемная трилогия - Михаил Левитин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Появлялись разные люди, именуемые режиссерами, что-то вроде комиссаров, потому что раньше режиссером считался человек, провожающий именитую старушку по внутренним переходам на сцену за локоток, а тут налетело их, как саранчи, и все с идеями. А театр, надо вам сказать, идеи ненавидит, театр сам по себе идея. И появился Игорь.
Тут, конечно, тоже не все так просто. Есть в Петербурге близнец Александринки, только маленький, в миниатюре, Юсуповский театр, и в нем-то Игорь и поставил первый свой и знаменитый спектакль «Джон Рид». Позолота выдержала, люстра не рухнула, успех большой, и исходя из такой вот Игоревой адаптации в императорском пространстве его и пригласили в большую Александринку. А чтобы ему уж совсем не было скучно, дали пьесу о Пугачеве. Если уж р-р-революционно, то пусть до конца, и режиссер — разбойник и герой — разбойник, а тут еще черт привел в театр Ильинского, который поссорился в Москве с Мейерхольдом, у которого работал, ушел из театра и свалился как снег на голову, осчастливил. Ему-то и предложил Игорь Пугачева, это была еще та разбойничья шайка. Великие старухи варили по петербургским квартирам варенье и судачили о будущем Александринского театра, знаменитые хлыщи развозили сплетни по городу о том, как идут репетиции, и только Игорь ни о чем не подозревал, он озирался на театр с удовольствием.
— Никогда бы по доброй воле сюда не пришел, — говорил он Эмилии. — И напрасно. Здесь Пушкин гулял.
Эмилия так никогда и не поняла, что ему было нужно от этой кровавой истории. Славы? Но Игорь говорил: «Знаешь, Милка, почему я во все эти театральные распри не вмешиваюсь? Слава мне ихняя не нужна, я родился со славой, понимаешь? Я за нее не борюсь, то, что я родился, уже и есть моя слава».
Родиться со славой! Как она это понимала! Каждый луч, проникающий в комнату, каждый день право валять дурака, есть клубнику серебряной ложкой из чашки, любить, кого хочешь, и не любить, быть путешественником и нищим, играть, играть, играть, завидовать до слез страстно, обнимать Игоря и Володю — как она это понимала!
Ему неважно было, Пугачев — не Пугачев, он хотел подать историю влажной, еще сырой, посадить реального Пугачева — Ильинского в реальную золотую клетку Александринского театра и два бунта — пугачевский и свой — объединить в один.
Ему неважны были последствия, только реальность момента, когда не только пьеса разыгрывалась, а одновременно с ней его жизнь.
А когда скучная историческая пьеса прикрывает реальные, живые твои намерения, то возникает юмор и начинается издевательство то ли над традицией, то ли над Пугачевым, то ли над собой. Надо было знать Игоря, чтобы понять хитросплетение всех моментов, надо было уметь видеть, как он ведет себя к вдохновению, к взрыву. Ильинского не очень беспокоил дебют в Александринке, Мейерхольд уже делал попытки примириться, и потом — одним экспериментом больше, одним меньше, этот лысый, конечно, не Мейерхольд, но человек смешной, душистый, с таким пропеллером в душе, что вдруг что и выйдет. А пока Ильинский репетировал, как на живой лошади можно спрыгнуть с колокольни на планшет сцены — Игорю был необходим этот прыжок. Великие цирковые перемены поджидали Александринку, но когда она начинала совсем уж недоумевать и волноваться, Игорь притворялся, что он здесь с полномочиями, что за ним большая комиссарская сила, и все на время затихало. Эмилия не сомневалась, что здесь, в Александринке, где игрался первый «Ревизор», возник замысел «Ревизора» и у Игоря. Все шло к скандалу, растеряны были те, кто рекомендовал Игоря, и те, кто отвечал за театр. Но так все было изящно и весело, так до невозможного скандально, что до поры до времени они оставляли его в покое.
— Что ты делаешь? — с ужасом спрашивала Эмилия. — Ты понимаешь, что ты делаешь? Они же тебя разорвут!
— Как Пугачева! — хохотал Игорь. — Ты смотри, как они вертятся, никак не могут понять — выручаю я их или подставляю? Актеры, как птицы, суетятся вокруг тебя, просят крошек, а что не так — заклюют. Политики! Пошли ты их к матери, лучше на тетю Катю смотри, я ее обожаю.
Одна из самых сильных, из самых прекрасных, ни названия пьесы не зная, ни, возможно, точного имени режиссера, Корчагина-Александровская, тетя Катя, возилась в своем углу, отведенном ей на сцене режиссером, и озабоченно пыталась понять, чем занимается ее Матрена, или Пелагея, или Варвара, совсем мозги задурили! Она получила роль, роль с сердцем, как она говорила, хотя никакого сердца в роли не было, одна мякина, было сердце самой тети Кати, самодостаточное, чтобы биться за них всех, этих на день написанных, сомнительно народных, грязных, ваточных старух, а она из уважения к театру, к литературе, к слову печатному считала их живыми и наполняла собой. Ах, тетя Катя, тетя Катя! Игорь помнил ее всю жизнь.
И наконец началось. Величественный человек из толпы, тот, кто обычно говорит за всех и громко, тот всегда второй, но в такие минуты первый, вышел на авансцену и, старательно артикулируя, обратился к Игорю: «Кто дал вам право? — Он так и начал. — Кто дал вам право занимать наше время? Вы выскочка, социальный гермафродит. („Как хорошо, как точно сказано!“ — Игорь двинул Эмилию под режиссерским столиком ногой.) Вы не то большевик, не то футурист, а отец ваш — жандармский полковник, я не понимаю, как с такой биографией вас могли пригласить в прославленный театр, я не понимаю, кто дал вам право производить все эти опыты, когда вы и гардеробщиком здесь быть недостойны?»
Игорь приподнялся и легко перелетел через столик к произносившему монолог, тетя Катя растерянно озиралась в своем углу, назревала великая драка в Александринке, пугачевский бунт, ветер, пыль, татарва, и в этот момент из зала раздались аплодисменты. Это аплодировала Эмилия. Опередив всех, Игоря, бросившихся на помощь товарищу актеров, она закричала:
— Голубчик, голубчик, голубчик! Ах, какой блистательный монолог, а вы красивый, вами можно увлечься, вами нельзя не увлечься, а вы здесь в массовке сидите. Позор! А вы что стоите, товарищи? — обратилась она к растерянным актерам. — В буфет, в буфет! Перерыв — полчаса.
— Зачем ты меня остановила? — спросил Игорь.
— А что, разве самое убедительное у тебя кулаки?
— Мы проиграли, Эмилия, — сказал он. — Эти академические задницы все-таки провели нас.
— Это еще очень-очень неизвестно, проиграли мы или нет, теперь будем знать, куда соваться не надо.
— А это значит, что у нас появился опыт, ты это имеешь в виду?
— Именно.
И с криком: «У нас появился опыт, у нас появился опыт!» — обнявшись, они поскакали по проходу прославленного театра на волю.
Театр — это вам не стихи писать. А жаль…
Я люблю сухое изложение событий, это так непредвзято, авантюрно, ловко жизнью накручено, просто «Три мушкетера», я ведь и пытаюсь написать свои «Три мушкетера», мешает мысль, что театр — это всегда потом, всегда вторично, но это если он профессия, а если жизнь?
Эмилия, Эмилия! Петербург чугунным ядром врылся в землю, будто городом выстрелили с неба, он — навсегда и забудет маленькую Эмилию, как забыл уже очень многих, он сам за себя, пожиратель людских талантов и жизней. Сколько самомнения в нем, как важно приспущены веки, он холоден, о, как он холоден, стоит на коленях перед вечностью, но все равно возвышается над людьми, каменный и воспетый, непотопляемый, высокомерный город. Направляет ли он твою жизнь? Нет, стоит безучастный, а ты живешь вопреки, ты — движение, он же мнит себя вечностью и презирает тебя, колыхающего воздух, презирает, потому что нас много.
Игорь говорил на двух языках: условном, на котором говорят все, и тарабарском, на котором заговорил сразу, родившись, и это услышала мать, но никому не сказала, боясь напугать отца, серьезного человека, жандармского полковника. После Игорь научился разговаривать как все, но наедине с мамой говорил на этом главном своем языке. И она понимала. Как не понять сына, как не понять человека, который никому не желает зла? Он просто уставал притворяться, что условный язык, на котором говорят все, ему понятен. Он любил иногда шутя использовать свою тарабарщину в разговорах с малознакомыми людьми, но никогда не посвящал в него Эмилию. Возможно, то был язык, возникший там, в Тифлисе, язык для друзей, ей не представленных, возможно, для жены. А может быть, что-то всегда оставлял для себя при всей доступности, при всей раскованности. Очень странный, очень странный, очень. Ничего не придумывал, ему не нужно было усложнять жизнь, она и без того бесконечно интересна.
Есть люди, рождающиеся со своими знаниями, их хватает потом на целую жизнь, они не воспользуются твоим опытом, разве только для игры, у них нет цели поглотить тебя, есть только одна — развернуть то, с чем родился, и рассмотреть на солнце.
— Слава всегда со мной, — повторял Игорь. — Я за нее не борюсь, я с ней родился.