Дорога обратно (сборник) - Андрей Дмитриев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Отчаянная чепуха, вот что я скажу! Самая глупая чушь, какую я слышал в жизни! И Фролова замуж не вышла, только собирается, и статью написал я сам! Между прочим, всего за три дня… Обдумывал, конечно же, долго. Я, к твоему сведению, немало путешествовал, причем на своих двоих; я и сейчас много хожу пешком. Кое-что повидал, взял на заметку, кое-какие мысли мне давно не давали покоя… Ходил по России и думал, ходил и думал, — разве трудно в это поверить?
— Пожалуй, верю, — помолчав, произнес Панюков. — Ходил и думал… выхаживал и вынашивал; как просто… Вперед нам наука.
— Еще бы не просто, — со смешком произнес Серафим и счел возможным обидеться: — Ей-богу, даже странно…
— Чего тут странного? — перебил, смеясь, Панюков. — Сельское хозяйство, почва, комбайны, люди — разве это по твоей части? Твое дело — формулы и уравнения, разве не так? Твое дело: теорема Ферма, не знаю, кривая Планка, закон Ома, правило буравчика… кстати, этот Буравчик — он чех или все-таки еврей?.. Шучу, шучу, это такая шутка, а ты уж решил, что я совсем необразованный. Я — не совсем, я про буравчик все знаю! — Панюков выхватил из портфеля штопор и радостно вознес его над головой: — Вот он, буравчик! — Следом за штопором из портфеля выпрыгнула бутылка коньяка. — А вот он, мерзавчик!.. И не мерзавчик даже — полновесный мерзавец… Высшего качества мерзавец, гляди, уже и звездочки негде ставить. И не сиди как пень, ищи стопарики.
Выпили по первому, помянув В. В., потом по второму, уже чокнувшись и сказавши друг другу: «Будь!», — и лишь только теперь Серафим позволил себе полюбопытствовать, из-за чего сыр-бор: повестка, обыск, эти многозначительные, с многоточиями и сумасшедшими предположениями и намеками разговоры.
— Ну, ну, не дури, — строго сказал ему Панюков в ответ. — Сам все понимаешь, если и впрямь сам написал. И — никаких многоточий… Или ты решил, если я тут пью с тобой, то мы такие же придурки, как Голошеин? — Панюков перешел на крик: — Разве не ты заявил на весь мир, что наши люди — дегенераты, что наш человек полностью деградировал?
— Но…
— Не сметь запрягать!.. Или, может, не ты предложил ради туристов уничтожить почти все наше народное хозяйство?! Даже закоренелые наши враги с их вечными происками нас обессилить — и те, я думаю, до такого не доперли в своих бункерах и штабах!
— Не уничтожить, а приостановить… — сделал робкую попытку вставить спокойное слово Серафим. — Не обессилить — набраться сил… И — как следует приготовиться к будущему…
— Какое у тебя будущее, Серафим? Никто не пашет, не кует, не сеет — откуда будущее?
— На Кубани пашут и сеют, — уныло напомнил Серафим. — В Казахстане пашут и сеют, на Алтае…
— Опять Алтай! Опять Алтай! Это у вас что, семейное?! Голошеину плети про Алтай, Голошеину! Это он тебе поверит, будто один твой жеваный Алтай сумеет прокормить страну!
— Добавь импорт, — вяло отбивался Серафим. — Мы и сейчас его едим… Я не имел в виду ничего нового…
— Вот оно! импорт! — Панюков выпрыгнул из кресла и, нависнув над Серафимом, замер в азартном оцепенении. — Твой план логичен, Серафим, убийственно логичен. Вырубить экономику, отучить людей от работы, поставить нас на колени перед американским и канадским хлебным импортом и, вдобавок ко всему, чтобы добить нас наверняка, — ликвидировать оборону страны…
— Ну уж нет, Ваня, нет… К обороне, Ваня, я и пальцем не притрагивался, — ненадолго трезвея и привставая со стула, проговорил Серафим, на что Панюков, скорее расстроенный, нежели сердитый, погрозил ему пальцем:
— Вкус во рту! вкус во рту! похоже, опять я жую промокашку, потому что ты врешь… Мне врешь, обидно. — Он порылся в желтом портфеле и с видимой неохотой извлек оттуда тоненькую стопку мятых машинописных листов. — Вот она, твоя «дума», еще до всякой правки… И не «дума» она, оказывается, а «Заметки провинциала»… Та-а-ак… Переворачиваем первую страничку; отслюниваем вторую; читаем на третьей, в самом низу… «В целях восстановления плодородного слоя почв и репродукции лесных массивов было бы разумно и дальновидно временно перенести учебные стрельбы, взрывные работы, а также полигоны, предназначенные для маневров тяжелой техники, в друтие районы Союза ССР, в степные, пустынные, солончаковые зоны…» Далее ты предлагаешь передислоцировать туда же воинские части и гарнизоны, сосредоточенные на севере и северо-западе европейской части страны… Тебе тут повезло; Голошеин хоть тут вспомнил про свой красный карандаш — хотя бы тут все вымарал к чертовой матери!.. Что ты молчишь, Серафим? Молчишь и не шевелишься… Ты шевелись, шевелись: наливай.
Выпили еще, потом допили, Панюков достал из портфеля другую бутылку — пил и весело болтал о пустяковом, о былых одноклассниках, имена и лица которых Серафим вспомнить не мог и не хотел вспоминать. Он пил молча, стопарик за стопарем, и чем меньше оставалось в бутылке, тем меньше было в нем страха, зато поднималась влажной волной к глазам и к горлу восторженная жалость к себе. Он оборвал болтовню Панюкова тихим вопросом:
— Что же теперь будет, Ваня?
— Тебе интересно? — почему-то удивился Панюков. — Голошеина из газеты поперли, из бюро обкома — соответственно; завтра будет объявлено. Сагачу из облглавлита — тому строгач в жопу по партийной линии…
— Со мной что будет? — уточнил свой вопрос Серафим.
— Трудный вопрос, Серафим… Разоружить тебя нужно? Нужно. Но человек ты заметный, сын самого В. В…. Отпор дать нужно? Нужно. Но если дать тебе, как следует, отпор — выйдет много шуму вокруг твоей писанины, слишком много будет вони, учуют ее все, кому не надо, накинутся стаями, растащат по идейкам да по словечкам — потом и не соберешь… Наказать тебя необходимо? Необходимо. Но главное нам с тобой — стратегически не обделаться… Вот ты, человек ученый, — что ты нам сам посоветуешь?
— Прямо не знаю… — развел руками пьяный Серафим.
— Плохо… Сам нагадил, сам бы и придумал, как прибрать. Ты ведь не враг, мы понимаем. Но есть в тебе некоторая интеллигентская гнильца. Она подъела тебе мозги изнутри, вот ты и учудил снаружи… В сущности, Серафим, все твое сочинение — это вековая мечта русского, ты только не сердись, идиота: лежать на печи, как птица небесная, не делать ни хрена, и чтобы вокруг сам собой был рай… Мы все допили?
Серафим потряс пустой бутылкой.
— Тогда я пойду, — с сожалением сказал Панюков. — Меры к тебе будут приняты; ты, я уверен, отнесешься с пониманием. Посидели мы хорошо, спасибо за уют… И последний вопрос: почему коневодство?
— В каком смысле? — не сразу понял вопрос Серафим.
— Ты пишешь: в твоем раю для тунеядцев будет поощряться коневодство. С какой такой целью?
— Без всякой цели, — ответил Серафим. — Просто — люблю лошадей. С детства люблю; они мне даже снятся… И ты не поверишь, Ваня, я сам иногда не пойму, откуда во мне такая любовь.
Панюков ушел. Меры к Серафиму были приняты. Назначенный на место Голошеина Игорь Боркин — хорошо знакомый мне Гарик из компании моей матери, навеки взволнованный тем, что сам В. В. говорил ему «Вы», — отметил свое вступление в должность редакционной статьей «Обратная связь» в рубрике «Читатель и газета». Отклики читателей, их добрые советы и критические замечания, их дельные предложения и самые смелые предположения всегда составляли, по признанию нового главного редактора, самое дорогое достояние газеты, ее моральный капитал и золотой интеллектуальный запас. Обидно бывает, чего уж тут скрывать, не стал скрывать Гарик, когда в полнокровном потоке читательской почты всплывают мутные откровения ущербных, психически неуравновешенных граждан. Обидно вдвойне, когда гнойники больного, воспаленного сознания, по недосмотру некоторых сотрудников редакции, нет-нет да и прорываются прямо на газетную полосу… В качестве курьезных и досадных примеров Гарик привел выдержки из статьи Серафима, впрочем, не называя имени автора.
Почин Гарика был подхвачен областным радио. В передаче «Беседы о здоровье» ее постоянный ведущий доктор Хорохоркин по просьбе группы радиослушателей из Хнова рассказал о причинах и признаках раздвоения личности. Не называя Серафима по имени, Хорохоркин сообщил некоторые факты его биографии: крушение честолюбивых надежд на научном поприще, глубокий стресс, отягченный чувством вины, связанный со смертью любимой жены, — и предположил, что его травмированное сознание принялось, защищаясь, конструировать новую, параллельную реальность, в которой этот непоименованный гражданин возомнил себя специалистом в совершенно чуждых ему областях человеческой деятельности. Подобно гоголевскому чиновнику Поприщину, по причине бедности и любовных неудач возомнившему себя испанским королем, наш неназванный гражданин, не преуспев в науках, вдруг увидел себя в ореоле спасителя отечества и обрушил на головы окружающих лавину бредовых, однако же навязчивых идей. Примеры? Пожалуйста!.. И Хорохоркин, брякнув чайной ложечкой, пошелестев бумажкой, повздыхав сокрушенно и горестно в микрофон, процитировал несколько пассажей из некоего сочинения, достойных быть включенными в учебные пособия по психиатрии. Завершая передачу, доктор Хорохоркин напомнил хновским и всем остальным радиослушателям, что живут они все, слава Богу, не в бессердечные и глупые времена, жестоко осмеянные писателем Гоголем сквозь его гениальные слезы, а в иную, гуманную и победоносную эпоху, освещенную светом коллективного разума. Несчастному Поприщину лили на голову холодную воду: не лечили его, только мучили. Нашего неназванного сочинителя можно бы, конечно, и полечить: к его услугам не одна вода — новейшие достижения современной медицинской науки, но всего лучше, благо, он не буйный, всеми уважаемый и во многом полезный член общества, окружить его повседневным вниманием и заботой.