Инженеры Кольца - Урсула Ле Гуин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Нельзя сказать, чтобы это был хороший темп, но условия перехода нам отнюдь не благоприятствовали. Снежный покров редко был подходящим как для лыж, так и для полозьев саней. Когда снег был легким и пушистым, рыхлым, каким обычно бывает свежевыпавший снег, тогда санки двигались скорее в снегу, чем по снегу. Когда поверхность снега слегка твердела, мы на лыжах шли беспрепятственно, а санки проваливались, из-за чего нас беспрестанно дергало назад. Когда же снежный покров был плотным, его зачастую покрывали снежные и высокие заструги, иногда достигающие высоты полутора метров. Тогда нам приходилось перетаскивать санки через каждый острый, как нож, либо причудливо вырезанный край этих наносов, спускать санки вниз и втаскивать их на очередной заструг, потому что все они, как мне казалось, громоздились поперек нашей дороги. Ледяное плоскогорье Гобрин представлялось мне раньше как одна плоская поверхность, как замерзшее озеро, однако на протяжении многих сотен километров оно было похоже скорее на внезапно замерзшее бурное море.
Каждый вечер надо было разбивать лагерь, тщательно все укреплять и укрывать от снега, долго очищать и вытряхивать одежду от снега и так далее и тому подобное. Работа эта была довольно скучной и однообразной. Временами она казалась мне вообще бесполезной и не стоящей тех усилий, которые на нее приходилось затрачивать. К этому времени мы были уже такими уставшими, было уже так поздно и так холодно, что проще было бы просто лечь спать в спальниках под укрытием саней и не морочить себе голову установкой палатки. Я хорошо помню, как очевидна казалась мне иногда вечером эта истина и какую острую неприязнь вызывало у меня педантичное и тираническое упорство моего товарища, делающего все это, и делающего все это пунктуально и добросовестно. В такие минуты я ненавидел его ненавистью, порождаемой смертью, которой было переполнено мое сердце. Я ненавидел эти суровые, настойчивые и изобретательные распоряжения, которыми он донимал меня во имя жизни.
Когда все было сделано, мы могли войти в палатку, и тогда почти сразу же тепло печурки создавало привычную уютную атмосферу. Нас окружало со всех сторон нечто непередаваемо прекрасное: тепло. Холод и смерть оставались снаружи.
Ненависть и неприязнь тоже оставались снаружи. Мы ели, и мы пили. После еды мы разговаривали. Если мороз был уж очень силен, даже великолепная изоляция палатки оказывалась недостаточной, и тогда мы придвигали свои спальники как можно ближе к печурке. Внутренняя стенка палатки покрывалась тонким серебристым налетом инея. Когда приходилось открывать шлюз, в палатку врывалось ледяное дыхание зимы, которое мгновенно наполняло всю палатку клубящимся туманом, состоящим из мельчайших кристалликов льда. Когда снаружи бесновалась вьюга, длинные иглы морозного воздуха проникали через вентиляционные отверстия, несмотря на все их хитроумное устройство, которое должно было предотвращать попадание внутрь холодного воздуха, и воздух в палатке наполнялся невидимой снежной пылью. В такие ночи за стенками палатки стоял невероятный шум и вой беснующегося ветра и нам приходилось кричать друг другу прямо в ухо, чтобы услышать слова собеседника. Иногда ночи были тихими — тихими той тишиной, которая могла царить во вселенной до того, как начали создаваться звезды, или же той тишиной, которая воцарится в мире, когда перестанет существовать все сущее.
Через какой-нибудь час после нашего ужина Эстравен переключал печурку на более низкую температуру, если это, конечно, было возможно, и гасил свет. Выполняя эти действия он бормотал короткую и прекрасную молитву, те немногие ритуальные слова, которые я выучил из учения ханддары: «Да святится во веки веков тьма и вечно длящееся Сотворение!» Он произносил эти слова, и наступала тьма. Мы засыпали. А утром все начиналось сначала.
И так продолжалось пятьдесят дней.
Все это время Эстравен вел свой дневник, хотя во время перехода через Лед он редко записывал что-нибудь еще, кроме состояния погоды и количества пройденных в тот день километров.
Среди этих заметок иногда встречаются замечания, касающиеся его мыслей или наших бесед, но нет ни слова о более глубоких и серьезных дискуссиях, которым мы посвящали время между ужином и сном в первый месяц нашего путешествия через Лед, когда у нас еще хватало сил для бесед, а также в те дни, когда мы не могли двигаться дальше из-за снежной бури. Я сказал ему, что употребление внеречевого контакта на планетах, не входящих в дружественный союз с Экуменом, вообще-то, не запрещено, но и не принято, поэтому я попросил его, чтобы он сохранил в тайне то, чему он научился, хотя бы до того момента, когда мне удастся обсудить этот вопрос со своими товарищами с корабля. Он согласился и сдержал слово. Никогда — ни в разговоре, ни в дневниковых записках — он не упоминал о наших молчаливых беседах.
Мыслеречь, очевидно, была тем единственным, что я должен был дать Эстравену из всего богатства моей цивилизации, из моей такой чудной для него действительности, которой он так глубоко заинтересовался. Я мог говорить и описывать бесконечно, но это было все, что я мог дать. Может быть, мыслеречь и была той самой единственной действительно важной вещью, которую мы могли предложить Зиме. Не могу сказать, что я нарушил закон культурного эмбарго из чувства благодарности. Это не было связано с понятием долга. Такие долги, как правило, неоплатны. Просто мы с Эстравеном дошли в своих взаимоотношениях до такого уровня, когда поровну делится все, что есть, и все, что стоит делить.
Я предвижу, что половая связь, коитус между двуполыми гетенцами и однополыми существами, представляющими собой хайнскую норму, окажется возможной, хотя и, несомненно, бесплодной, не дающей потомства. Предположение требует доказательств. Нам с Эстравеном не было суждено что-нибудь доказать, кроме разве одного весьма деликатного вопроса. Наши сексуальные инстинкты были ближе всего к проявлению во вторую нашу ночь на Льду. Мы весь тот день преодолевали иссеченную трещинами территорию к востоку от Огненных Холмов, где нам часто приходилось возвращаться назад. В тот вечер мы были измучены, но надежда не оставляла нас, и мы были уверены, что скоро выйдем на более ровную дорогу. Однако после ужина Эстравен почему-то помрачнел и замолчал.
— Харт, — обратился я к нему после такого явного проявления холода и неприязни, — если я опять сказал что-то не то, прошу вас, скажите мне откровенно, в чем дело.
Он молчал.
— Я, наверное, опять допустил какую-то бестактность в отношении щифгреттора. Я прошу прощения, никак не могу научиться правильному образу действий в этом отношении. Собственно, до сих пор мне так и не удалось достаточно хорошо понять значение этого слова.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});