Критика криминального разума - Майкл Грегорио
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Ради нее я обчищал останки мертвецов. Я разгребал грязь для Анны Ростовой, — продолжал Люблинский. — Словно стервятник.
— И орудие преступления вы тоже ей относили?
— Нет, сударь. Должно быть, она сама его уносила. Я больше никогда не видел ее на месте преступления. Только в первый раз.
Он уставился на меня с недоумением во взгляде, словно пробудившись ото сна.
— Она убивала их, но меня это нисколько не беспокоило. Если для возрастания ее силы необходима была их смерть, я только радовался. Да поможет мне Бог! Я хотел, чтобы она продолжала убивать.
Люблинский издал странный возглас, сдавленный всхлип, и я понял, что он смеется.
— В кармане я постоянно носил зеркало, — сказал он, и плечи его тряслись от смеха, — чтобы время от времени смотреть на свое лицо. Я ожидал, что после каждого нового убийства оно должно меняться. Она мне многое обещала, да ничего не происходило. Все оставалось по-прежнему. Я был таким же отвратительным уродом, как и раньше…
Он, несомненно, был безумен. Несчастный, потерявшийся в мире ложных надежд.
— Смешно, не правда ли? — спросил Люблинский с внезапной горячностью, резко повернув голову в мою сторону. — Эта женщина держала в страхе целый город, командовала королем. Никто бы не обратил на нее особого внимания, если бы Природа не выделила ее. Мы с ней одного поля ягоды. Я с лицом, обезображенным оспой. Ее серебряные волосы. Яркие пылающие глаза. Я желал ее. Даже после того, как она всадила иглу мне в глаз… — В его единственном глазу читалась презрительная насмешка. — Ожидали ли вы найти разгадку тайны в двух таких чудовищах, герр Стиффениис?
И вдруг я понял, что в его тоне слышна претензия на всемогущество. Люблинский гордился содеянным. Казалось, он считал, что они с Анной Ростовой держали Кенигсберг в руках. И он был прав. Они играли с властями, с полицией, с королем. Они обманули даже самого профессора Канта. И меня. Гнев излился из меня горячим потоком, словно вода из гренландского гейзера. Я не чувствовал к нему ни малейшей жалости, а только желание причинить ему боль, отплатить ему за его наглость.
— Вы расквитались с Анной Ростовой прошлой ночью. Вы убедили себя в том, что она убийца. — Я пытался совладать с собой, держать голос под контролем, и потому, прежде чем продолжить, перевел дыхание и сделал паузу. — Вы ошибались, Люблинский. Ошибались! А теперь говорите, каким образом вам удалось выйти отсюда.
Он не удостоил меня ответом. Вместо этого, подобно жуткой пародии на Нарцисса, он повернул голову к зимнему пейзажу за окном и уставился на свое отражение в стекле.
— Как вы выбрались? Через окно? Вы ведь практически один здесь. — Я кивнул в сторону человека с ампутированной ногой. — Вашего единственного соседа мучает слишком сильная боль, чтобы он мог обращать внимание на вас. Кроме того, ему явно дают какое-то снотворное. Но месть — самое сильное обезболивающее, а ноги-то у вас вполне здоровы, солдат.
— Она будет счастлива с дьяволом, которого боготворила, — произнес Люблинский с глухой ненавистью в голосе.
— Она не убийца, — холодно произнес я. — Вы слышите меня? Всех тех людей убила не она.
— Я знаю то, что я знаю, — злобно прохрипел он.
Я покачал головой:
— Следы, которые вы нашли рядом с трупами, принадлежали не Анне Ростовой. Она играла с вами, снова и снова обводила вас вокруг пальца. Она заставляла вас поверить в собственные выдумки. И выкачивала из вас деньги. Проше говоря, она надула вас, как обычного простофилю…
— Отправьте меня на виселицу, сударь! — вдруг жалобно взвыл Люблинский. — Убейте меня. Я был хорошим солдатом, пока черные волки не завыли у меня в душе. Прикажите свернуть мне шею. Всего одна секунда — и все закончится.
Я взглянул на него, не скрывая отвращения. Его лицо было обезображено не только равнодушной Природой, но теперь еще и сильнейшей мукой и страхом. И тут я понял, насколько прав хирург. Душа Люблинского была гораздо страшнее его облика. Я встал, схватил шляпу и вышел из палаты, не произнеся ни единого слова и не обернувшись.
Больше Антона Люблинского я не видел. Я солгал ему. В донесении, которое я написал тем же вечером, не в состоянии доказать то, что мне было известно, я замял вопрос о его роли в гибели Анны Ростовой, заключив, что акушерка была убита неизвестным лицом или лицами. Какое-то время мне ничего не было известно о судьбе Люблинского, но когда до меня наконец дошли известия о нем, они были неутешительны. Назначенный вследствие утраты одного глаза прислуживать на полковой кухне, он через какое-то время оказался в военной тюрьме за убийство солдата, непрестанно насмехавшегося над ним. Там Люблинский проглотил осколки стекла и умер медленной мучительной смертью от внутреннего кровотечения.
Выйдя из лазарета, я остановился, чтобы собраться с мыслями. Я чувствовал себя подавленным, опустошенным, глубоко несчастным. Возможно, слово «отчаяние» наиболее точно характеризует мое тогдашнее состояние. Что мне теперь делать? В каком направлении вести расследование? Если бы у меня была возможность снять с себя тяжелое бремя неблагодарной работы и вернуться к рутине лотингенского существования с женой и детьми, я был бы несказанно счастлив. Мне следует написать государю, объяснить ему свою неспособность справиться с его поручением и просить немедленно освободить меня от этих мучительных обязанностей.
Как всегда в трудные минуты, мои мысли обратились к Иммануилу Канту. Как я смогу оправдаться в его глазах? Не отвернется ли он от меня с презрением, как от жалкого труса, не способного реализовать его мудрые советы? В ушах звучала его отповедь: «Если бы не вы, Морик, Тотцы и Анна Ростова, вероятно, были бы еще живы, а Люблинский не потерял бы глаз и душу».
— Герр Стиффениис? — внезапно прервал мои размышления чей-то голос. Рядом со мной появился жандарм. — Я вас повсюду искал, сударь, — сказал он, роясь в заплечном мешке. — Для вас депеша от сержанта Коха. И вас…
— От Коха? — прервал я его.
Я вскрыл письмо и стал читать.
«Герр Стиффениис,
я нашел того человека! Его зовут Арнольд Любатц, и он поставляет в кенигсбергские лавки шерсть, хлопок, швейные принадлежности и т. п. для домашнего использования. Герр Любатц мгновенно узнал иглу по моему описанию. „Дьявольский коготь“ употребляют для вышивки по гобеленовой шерсти!
Я сказал ему, что мне нужны имена жителей города, пользующихся подобными инструментами, и он ответил, что у него имеется список клиентов. Он ведет поставки как частным лицам, так и магазинам. От Вашего имени и воспользовавшись Вашими полномочиями я попросил у него список.
В данный момент, не желая ни на минуту откладывать поиски, я направляюсь к нему домой и немедленно поставлю Вас в известность относительно результатов, сударь.
Ваш покорный слуга Амадей Кох».Я ощутил такую же радость, какую испытывает человек после долгой холодной зимы, открывающий утром окно и обнаруживающий первую хрупкую весеннюю бабочку, бьющуюся о стекло. Всего минуту назад все надежды были утрачены, и вот теперь с каждым словом этой записки они возвращались вновь. Каждая фраза ее звучала подобно военным фанфарам, зовущим меня в бой.
— Герр поверенный?
Я уже успел забыть о присутствии солдата.
— Внизу вас ждет пожилой господин. Он говорит, что его зовут Иммануил Кант.
Глава 26
Если Иммануил Кант самолично пришел в Крепость, рассуждал я, значит, случилось нечто из ряда вон выходящее, событие настолько чрезвычайное, что оно заставило его нарушить повседневную рутину. Нечто обычное для других людей, какое-нибудь непредвиденное изменение в повседневных планах для профессора Канта было настоящим катаклизмом. А если добавить к вышеперечисленному еще и густой туман, к которому он неоднократно выражал предельную неприязнь, грандиозность поступка Канта становилась еще более очевидной. Я со всех ног бросился вниз по лестнице и выскочил во двор, где в клубящемся тумане была едва различима одна-единственная человеческая фигура. Но это был совсем не тот человек, которого я ожидал увидеть.
— Извините, сударь! — воскликнул Иоганн Одум, услышав звук моих шагов. — Мне пришлось привезти его. У меня не было выбора.
— С ним все в порядке? — спросил я, вспомнив возбужденное состояние профессора сегодняшним утром и надеясь, что ему не сделалось хуже.
Лакей пребывал в растерянности.
— Он был очень взволнован с того самого момента, как вы покинули дом, — ответил он озабоченным тоном. — Потом он настоял на том, чтобы еще раз побеседовать с вами, сударь. И немедленно… Ему… ему нужен тот плащ, который он отдал вам.
Меня удивила неожиданная щедрость профессора сегодня утром, но еще больше меня поразил его нынешний volte face.[28] Если это тяжелое одеяние было столь важно для его физического благополучия, почему в таком случае он оставил тепло и уют своего камина, променяв его на страшный холод и сырость, а не дождался моего возвращения?