Никелевая гора. Королевский гамбит. Рассказы - Джон Гарднер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На море был штиль, «Иерусалим» казался недвижнее обомшелой усыпальницы. «Удивительные дела! — сказал я себе. — Если бы здесь уложили новый настил, я бы слышал по крайней мере стук». На минуту я вернулся к мысли, что все это мне, может быть, просто приснилось; но я ведь умел отличать сон от обыкновенной мелодрамы. (Не хочу сказать, что театральные представления вредны, но они заставляют человека принимать позы, которых мы не наблюдаем в природе, это мне известно по собственному, пусть и жалкому, опыту.) Рабы сидят в трюме, это факт, и еще где-то на этом корабле находится юная дева — быть может пленница, многострадальная красавица принцесса или… усилием воли я остановил себя, вовсе не желая, чтобы ночь подслушала мои догадки. Под тем сомнительным предлогом, что, в растерянности крутясь на месте, я мог спутать направление, я стал продвигаться дальше к носу, хотя и знал, что ничего не спутал (опять спектакль). Я уже убедился, что ползу не туда, как вдруг неожиданно набрел на открытый люк, откуда слышались голоса. Трое, простые матросы, как мне показалось по выговору, разговаривали о капитане. В речах их было много чувства — страха и гнева, насколько я мог понять, — но говорили они вполголоса, и до меня доносились лишь обрывки фраз, главным образом ругательства, и один раз мне послышались слова: «Отомстим за него!» Кто они такие, я понятия не имел, и за чьи обиды они хотят отомстить капитану — тем менее, однако, было очевидно, что от этих свирепых людей мне следует держаться подальше. Я попятился прочь, поднялся на ноги и быстро пошел по направлению к корме.
У главного трапа я остановился, подождал, пока уляжется сердцебиение. Люк у меня над головой был открыт, и в него я увидел небо — ясное ночное небо, унизанное алмазами звезд, — впервые с той ночи, как был поднят на борт «Иерусалима». И только теперь, заметив, как оно перемещается в отверстии люка, то чуть клонясь на правый борт, то на левый, я понял, до чего привык к судовой качке, она стала для меня мерой земной стабильности. В этих размышлениях я провел, однако, немного времени и молча поспешил на палубу. Едва голова моя поднялась в темноте над досками настила, как меня овеял ветер, полный запахами леса, такими живыми зелеными ароматами, словно мы плыли по водам Амазонки. Однако суши нигде не было видно. На небе, когда я стал приглядываться, чтобы определить наше местонахождение, ни одна звезда, ни одна планета не оказалась на своем привычном месте. Даже Большая Медведица куда-то пропала. Поначалу я совсем растерялся от такой странной перемены в обычно столь устойчивой вселенной. Но вскоре я все сообразил. В воздухе ощущалось ледяное дыхание. По-видимому, мы находились где-то значительно ниже экватора и шли на юг, вероятно, к западу от Южной Америки.
Рассуждения эти не слишком-то утешили меня. Во-первых, я больше не мог прятать от себя всю вздорность моих попыток разыскать женщину, которую я никогда не видел, которая, очень может быть, даже вообще не существует. Во-вторых — если только это не то же самое, — меня начало мучить странное чувство: я оказался отрезанным от всего, что меня, так сказать, определяло — от мясной лавки ван Клуга, от пропыленных мелом классов, — и мне вдруг стало страшно. Половиной моего существа я хотел бы, чтобы меня обнаружили, схватили и тем положили конец этой зловещей отъединенности. Высоко на мачтах в трех вороньих гнездах не заметно было и признаков жизни. И на капитанском мостике — ни малейшего движения. Судно словно обезлюдело, вымерло, словно чума по нему прошлась. Я, осторожно ступая, вышел на палубу и побрел вдоль темного борта по направлению к кормовому люку. Где-то там, возле капитанской каюты, слышал я тогда ее голос. Никто меня не видел, не останавливал. Я по-прежнему желал проникнуть в тайны «Иерусалима», но рядом с этим желанием во мне быстро нарастало другое, противоположное: быть застигнутым, поверженным.
Потом у меня возникло еще одно ощущение, совсем уж необыкновенное. Мне стало казаться — быть может, не без влияния Боэция, — что моя видимая свобода на этом безмолвном, черном китобойце всего лишь нелепая иллюзия; тихо передвигаясь во враждебной темноте, я словно чувствовал на себе равнодушный, пыльный взгляд космического шахматиста, существа механического, вроде автоматов, демонстрировавшихся в бостонских балаганах. (Мне много раз приходилось видеть этих механических кукол, так ловко играющих на фортепьяно, или тасующих колоду карт, или разгуливающих по сцене, кивающих головой и поглаживающих бороду — настоящие банкиры с Уолл-стрит, — поклянешься, что там внутри сидит человек, хотя иные автоматы ростом едва ли с трехлетнего ребенка.)
Не поверите, я с трудом удержался — чуть было не заорал, не пнул что-нибудь, только бы они услышали и объявились. Незнакомые созвездия у меня над головой могли бы с таким же успехом сиять в небе над Юпитером. Оттого и кружится у меня голова, говорил я себе, оттого и мерещатся мне на борту корабля следящие за мною призраки. Я потерялся, плавая в незнакомой мне вселенной, на меня отовсюду тайно глядит черная бесконечность, которая здравомыслящего человека наводит на мысли о величии Господа Бога и Его Творения, а меня — весьма недвусмысленно — на представление о пустой пиротехнической бессмысленности. И тут не помогает думать только о близлежащем, конкретном. Ответы на мои вопросы, когда я их получу, будут прозаичны и неинтересны, это я понимал. Капитан, наверно, сумасшедший, а экипаж состоит из кретинов, нелюдей. Все это старо, как Ноев ковчег. И тем не менее я, бедный невольник и глупец, продолжал, крадучись, подыматься на ют, имея столько же причин идти вперед, как и вернуться назад. Так я терзался, пробираясь, точно вор, к предмету моих желаний — к женщине, которой я никогда не видел. (Ах, кровь, кровь! Да не презрит ее тот, кто не слышал ее темных биений!)
Лишь только я поднялся на кормовую галерею, куда выходило окно капитанской каюты, странным образом затянутое, как мне показалось, алым бархатом, схваченным золотыми кольцами — достаточно удивительная подробность для китобойца, — как вдруг раздался звук, от которого развеялись и канули все мои умствования. Я еще не понял, что это за звук — может быть, даже рев тропического тигра, таким ужасом он во мне отозвался, — как из полутьмы на меня набросился какой-то огромный зверь, опрокинул меня, навалившись лапами мне на плечи, и вместе со мной, лязгая зубами, свергнулся вниз по трапу, на твердую, как камень, палубу. Я упал и замер, недвижный, точно надгробье. Ни охнуть, ни шелохнуться я не мог. Бешеные глаза зверя сверлили меня, в темноте белели оскаленные клыки. Стоило мне чуть-чуть, непроизвольно, дернуться, как из его глотки сразу же вырвался новый рык, подобный громам небесным. Вдруг вверху на капитанском мостике появился свет и женский голос властно позвал: «Аластор!» Рев изменился — стал ниже тоном, утратил свирепость, — и вот уже чудовищный пес (ибо это была собака, хотя таких огромных я в жизни не видывал) отпустил меня, подобрался и взлетел вверх по трапу к хозяйке. Она стояла не двигаясь и смотрела вниз на меня, и душу мою затопил стыд. При виде ее померкли все мои жалкие, смехотворные фантазии — она была столь прекрасна в свете фонаря и мигающих звезд, что я тоже замигал, желая убедиться, что не сплю. Рядом с нею чернобородой жабой стоял капитан; он молчал. Я попытался сказать что-нибудь, может быть, попросить прощения, но не мог произнести ни слова. С минуту, наверное, они молча стояли и сверху смотрели на меня. У меня перехватило дыхание, лицо мое пылало горячим и, вполне могло статься, последним в жизни румянцем. Наконец, они повернулись — она поддерживала его, словно инвалида или лунатика, на нетвердых, несгибаемых ногах, сама грациозная и равнодушная, как богиня, — и удалились. Я, задыхаясь, хватил ртом воздух.
Голос, мне уже знакомый, произнес:
— Будешь совать нос не в свое дело, сидеть тебе в колодках, приятель. Он ведь хуже черта, когда обозлится, капитан Заупокой.
Я повернул голову, чтобы разглядеть того, кому принадлежал голос (я слышал его в первую ночь, когда лежал в каюте). Должно быть, этот человек все время находился поблизости, прятался от взгляда в тени. Теперь он склонился надо мной. Лицо его было трудно разглядеть в обрамлении ночи, но я видел, что на скулах и в ушах у него, как у старого индейца, росли густые космы волос, свободно ниспадая на грудь. Они были белые как снег. Опять загадка! Человеку такого преклонного возраста так же не место на китобойце, как и женщине.
— На, приятель, держи руку, — прохрипел он, словно забавляясь моей дуростью, и протянул мне большую узловатую ладонь. И снова меня пробрало тревогой: по его ощупывающему прикосновению я понял, что он слеп.
— Кто вы такой? — спросил я, приподнимаясь на локте. — Кто вы все такие? Куда, мы, черт возьми, плывем? — От напыщенно-театральных звуков моего собственного голоса (окрашенного, как мне казалось, густыми философическими обертонами) страхи мои только возросли. Что это за судно? — спрашивал я. Я стал говорить громче, безмолвие на борту повисло вокруг, как черные драпировки в зале, где должен начаться спиритический сеанс. Вопросы мои, такие для меня важные, звучали неубедительно, словно строки из давно заученной роли. — В какой порт это судно направляется? Где я смогу сойти на берег?