Смерть героя - Ричард Олдингтон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Они прибыли к одиннадцати, и почти сейчас же денщик Эванса пришел за Уинтерборном: ему приказано явиться к офицерской столовой в полной боевой готовности, Эванс его ждет.
До сих пор в роте не хватало людей и ею командовали под началом майора Торпа всего два лейтенанта – Эванс и Пембертон, сменявшие друг друга. В дни отдыха рота получила пополнение, в том числе прибыли еще три младших офицера – Франклин, Хьюм и Томпсон. Tак что теперь она возвращалась на фронт в полном составе: сто двадцать солдат и шесть офицеров, из которых один – сверхштатный. Эванс, продолжая командовать взводом, стал теперь как бы неофициальным помощником ротного командира. Как наиболее опытный из младших офицеров, он должен был присматривать за новичками, пока они не свыкнутся со своими новыми обязанностями. Все это он на ходу объяснил Уинтерборну.
– Вы должны мне обещать, что никому об этом не скажете, но на нашем фронте почти наверняка скоро станет жарко. Этак через месяц. Смотрите, никому не проговоритесь.
– Ну конечно, сэр.
– Боюсь, что нам придется работать по двенадцать часов. Сегодня в пять мне надо вести три взвода на высоту девяносто один, так что я хочу заранее все разведать. Надо будет исправить и обложить мешками все ходы сообщения, убрать колючую проволоку и взамен поставить рогатки. И надо привести в порядок Саутхемптон Роу – это основной ход сообщения от вас влево. Отправляясь на позиции, каждый раз будем переносить туда ручные гранаты, мины или патроны. Думаю, скучать нам теперь не придется. Я вчера проехал верхом миль десять и насчитал пятнадцать тяжелых батарей, и у дороги замаскировано много танков. Офицеры говорят, что их назначат либо на наш сектор, либо немного южнее.
Они шли по узкой, прямой дороге, ведущей в М. Чуть не каждую минуту на город обрушивался снаряд из тяжелого орудия, а то и целый залп. К небу взметался фонтан черного дыма и обломков, грохот взрыва потрясал все вокруг, зловещим металлическим гулом отзывалась искалеченная сталь смятых и разбитых шахтных механизмов, громким эхом отвечали меловые склоны высоты 91. Справа тянулся громадный отвал шлака, весь в язвах воронок. Эванс указал на него Уинтерборну.
– Перед этой штукой, ярдов за четыреста – передовая бошей. В некоторых местах между их окопами и нашими всего каких-нибудь двадцать ярдов. Дикое положение и не очень-то удобное. Почти все снабжение М. идет по этой дороге, другого пути для перевозок нет, – и бедняги каждую ночь попадают пол зверский орудийный и пулеметный огонь. А пехота должна добираться по Саутхемптон Роу – по тому самому ходу сообщения, что слева от вас. Этот ход оборудован так, что можно будет использовать его как резервную линию, в случае надобности засядем там.
Они вышли на разрушенные улицы М. и сейчас же заблудились. Вражеская артиллерия сровняла город с землей, всюду одно и то же: пыль, и мусор, и остатки стен высотою едва ли в три фута. Над грудой раздробленного камня торчала доска с надписью: «Церковь». На другой, подальше, была надпись: «Почта». Эванс достал походную карту, и они вдвоем пытались разобраться, как же пройти к нужному участку. Ззз… бум… трах! – четыре тяжелых снаряда, визжа и воя, понеслись прямо на них и разорвались с оглушительным грохотом не дальше, чем в сотне шагов. Один просвистел над самой головой и взорвался всего шагах в двадцати. Четыре столба черного дыма взвились к небу, точно заработали четыре небольших вулкана; по всей пустой улице дробно застучали обломки кирпича, зазвенели осколки. Прокатилось протяжное эхо, точно предсмертный стон города. Уинтерборну казалось, что каждый взрыв с огромной силой толкает его в грудь.
– Бьет тяжелыми, – очень спокойно сказал Эванс. – Должно быть, восьмидюймовыми.
Взззз-бумм! Трах! ТРРАХ! Еще четыре…
– Ну, здесь как будто становится не слишком приятно. Пойдемте-ка.
Уинтерборн промолчал. Впервые он начал понимать, что такое чудовищная, бесчеловечная мощь тяжелой артиллерии. Шрапнель и даже шестидюймовки – одно дело, но эти восьми– и десятидюймовые чудища, рвущиеся с невообразимой силой, – нечто совсем другое.
Взззз-бумм! ТРРАХ!
Минута за минутой, час за часом, день и ночь, неделями тяжелая артиллерия без пощады громила злосчастный город.
Взззз-бумм! ТРАХ, ТРРАХ!
Нет, к этому неистовству невозможно привыкнуть. Невозможно уже потому, что так сильно чисто физическое потрясение, страшный удар в грудь, когда совсем близко рвется огромный «чемодан». Это становится пыткой, неотвязным бредом, кошмаром, преследующим тебя и во сне и наяву. Когда идешь через М., поневоле весь внутренне сжимаешься и напряженно, всем существом ждешь: вот сейчас взвоет приближающийся снаряд, и стараешься по звуку определить – в тебя летит или мимо… С этого дня Уинтерборн два с половиной месяца кряду должен был проходить через М. – и нередко один – по меньшей мере дважды в сутки.
Подлинный ужас только еще начинался. Прежде была пытка холодом и болезнями, теперь настала пытка грязью, ядовитым газом, непрерывной артиллерийской пальбой, пытка усталостью и вечным недосыпанием.
Нагрянула оттепель, и эта избитая снарядами земля разом превратилась изо льда в грязь. Толстый слой грязи покрывал шоссе, вокруг солдатских «квартир» грязь была глубже, на немощеных дорогах – еще глубже, и всего глубже – в окопах. Затравленная память Уинтерборна, в которой сцены и образы сходились и сталкивались, точно наложенные друг на друга кадры кинопленки, от всей этой весны удержала одно: грязь. Казалось, он только и делал, что тащился в грязи по нескончаемым окопам – в грязи по щиколотку, по икры, по колено; или, лопату за лопатой, ожесточенно выбрасывал грязь со дна окопа на берму, а ночью – с бермы за бруствер, а кругом рвались снаряды и трещали пулеметы, и пули высекали из дорожных камней золотые искры. Или же он ножом счищал грязь с башмаков и с одежды, пытался просушить носки и обмотки и растирал застывшие, посиневшие, ноющие ноги. Прежде он не знал, что от холода и сырости так долго, мучительно болят и нипочем они не согреваются ноги. Не знал, как трудно, сгибаясь под тяжелой ношей, брести по густой, глубокой меловой каше, какого усилия требует каждый шаг, как засасывает грязь одну ногу, пока удается вытащить другую. Не знал, что можно так ненавидеть неживую, косную материю. Над головою могло сиять солнце, голубело неяркое мартовское небо, все в пушистых белых клубках шрапнельных разрывов, и от них стремительно ускользал в вышине крохотный серебристый аэроплан. Под ногами была грязь. Солдатам некогда было смотреть на небо – согнувшись, едва волоча ноги, они брели по затопленным грязью траншеям.
Ему запомнилась благословенная неделя передышки: двенадцать часов в сутки он проводил на корточках в подземной галерее у лебедки, переправляя наверх, в окопы, бесчисленные мешки, набитые мелом. Эти галереи, которыми так никто никогда и не воспользовался, вырыты были для того, чтобы в них могли укрыться две или даже три дивизии перед внезапным броском вперед. Тянулись они, должно быть, на многие мили. Где-то впереди подземно-минный отряд – сплошь умелые шахтеры – с поразительной быстротой и ловкостью долбил и вырубал пласты мела. Саперы наполняли мелом мешки и оттаскивали их по галерее к лебедке, а Уинтерборн беспрестанно переправлял мешки наверх. Подземным минерам давали лучший паек, чем пехоте и саперам, чей завтрак состоял из хлеба с сыром. Они получали на завтрак по большому куску холодного мяса и крепкий чай с ромом. Однажды во время получасового перерыва Уинтерборн забрел в конец галереи, когда они ели. Он не мог удержаться и с жадностью покосился на них. Один солдат заметил голодный взгляд сапера и, показывая на свою порцию холодной говядины, сказал с набитым ртом:
– Что, малый, верно, вашему брату такой жратвы не дают?
– Нет, но кормят очень хорошо… только надоедает каждый день одно и то же.
– Ну, ясно. А вот мы народ умелый и в профсоюзе состоим. Приходится начальству кормить нас получше.
Глядя и сочувственно и немного свысока, шахтер отрезал толстый ломоть мяса и на широкой грязной ладони протянул Уинтерборну.
– На-ка, малый, пожуй.
– Нет, нет, спасибо! Вы очень добры, но…
– Бери, бери, не жмись. Больно ты тощий да замученный. Много ли ты такой наработаешь.
Уинтерборн колебался, раздираемый противоречивыми чувствами, – и унижение его мучило, и голод терзал, и не хотелось обидеть добродушного шахтера отказом. В конце концов с острым чувством какого-то прямо собачьего унижения он взял подачку. Мягкое холодное мясо было восхитительно вкусно. Ведь он уже несколько месяцев питался одними консервами. Он отдал шахтерам последние сигареты и вернулся к своей лебедке.
Для Уинтерборна не было работы ненавистней, чем выравнивать бермы. Час за часом приходилось стоять в холодной липкой грязи и ту же грязь, с трудом выброшенную со дна окопа, укладывать и разравнивать лопатой, чтобы она вновь не сползла в окоп и чтоб шире было расстояние между его верхним краем и бруствером. Тем временем с вершины шлакового отвала по саперам без устали строчили пулеметы. Однажды ночью Уинтерборн и сапер, работавший рядом с ним, откопали кости, шинель, снаряжение и винтовку французского солдата, которого наскоро схоронили в бруствере много месяцев назад. Из истлевшего подсумка высыпались патроны, они еще и сейчас блестели в слабом свете звезд. Уинтерборн откопал череп – большой, выпуклый, сразу видно, что когда-то он принадлежал французу. Они пытались отыскать личный знак мертвеца, но безуспешно. Пембертон, дежуривший в ту ночь, приказал им вновь похоронить останки в воронке. На другой день они поставили над этой могилой деревянный крест с надписью: «Неизвестный французский солдат».