Безутешные - Кадзуо Исигуро
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Коротышка снова сел и уставился в пол. Сначала мне показалось, что он вот-вот заговорит, но он не произнес ни звука, поэтому я отвернулся и сел на плетеный диванчик в нише того самого окна, куда прежде заглядывал. Когда я усаживался, диван ободряюще скрипнул. Мне на колени косо падал поток солнечного света, головой я почти касался большой вазы с тюльпанами. Я сразу же почувствовал себя удивительно уютно и стал относиться к предстоящему вечеру уже совсем не так, как всего лишь несколько минут назад, когда звонил в дверь. Конечно, мисс Коллинз была совершенно права. Город, подобный этому, будет благодарен за все, что бы я ему ни предложил. Едва ли кто-нибудь станет вдумываться в тезисы моей речи или критически их анализировать. Опять же, как указала мисс Коллинз, я и прежде тысячу раз бывал в таких ситуациях. Хуже или лучше подготовленная, моя речь не может не произвести на слушателей должного впечатления. Нежась под солнечными лучами, я все больше успокаивался и не понимал уже, как мог довести себя до таких тревог и волнений.
– Я все думаю, – внезапно обратился ко мне коротышка, – общаешься ли ты сейчас с кем-нибудь из старой компании? С Томом Эдвардсом, например? Или с Крисом Фарли? Или с теми двумя девицами, которые жили на «Затопленной Ферме»?
Тут я понял, что передо мной Джонатан Паркхерст, с которым я бьи довольно хорошо знаком в Англии, когда был студентом.
– Нет, – отозвался я. – Жаль, но я потерял связь со всеми тогдашними знакомыми. Иначе и быть не может, если постоянно кочуешь из страны в страну.
Паркхерст кивнул, однако не улыбнулся.
– Да, наверное. А они все тебя помнят. Да-да. В прошлом году я был в Англии и кое-кого повидал. Похоже, все они регулярно собираются – примерно раз в год. Иногда я им завидую, а чаще радуюсь, что не связан с подобным привычным кругом. Потому-то мне и нравится за границей, что здесь я могу быть кем угодно и не обязан все время корчить из себя шута. Но знаешь, когда я вернулся, когда встретился с ними в пабе, они тут же принялись за старое: «Эй, да это старина Паркерс!» – завопили все разом. Они назвали меня прежней кличкой, будто за эти годы ничто не переменилось. «Паркерс! Старина Паркере!» Передать не в силах, какой галдеж поднялся, едва я вошел. О Боже, это было ужасно! И в ту же секунду я почувствовал, что вновь превращаюсь в жалкого клоуна, а я ведь и сюда-то переселился, чтобы им не быть. Местечко, кстати, совсем недурственное: староанглийский загородный паб, с настоящим камином; вокруг всякие медные причиндалы, старинный меч над каминной полкой; веселый и приветливый хозяин – все, как в добрые старые времена; здесь мне этого очень не хватает. Но остальное… Бог мой, как вспомню – так вздрогну. Они загалдели в полной уверенности, что я вприпрыжку кинусь к их столу и начну корчить из себя шута. И весь вечер наперебой они называли то одно имя, то другое – не для того, чтобы поговорить об этом человеке, а просто так, сотрясали воздух. Или еще: упомянут кого-нибудь и загогочут. Скажут, например, «Саманта» – и давай хохотать и улюлюкать. Потом выкрикнут «Роджер Пикок» – и примутся скандировать, как на футболе. Тьфу, мерзость! Еще того гаже: они ожидали, что я опять стану кривляться, и с этим ничего нельзя было поделать. Похоже, другая роль для меня и не мыслилась; пришлось взяться за старое: пищал на разные голоса, строил рожи и обнаружил, что это у меня до сих пор очень неплохо получается. Думаю, им и в голову не пришло, что здесь я ничем подобным не занимался. Собственно, один из них в точности так и высказался. Кажется, это был Том Эдвардс. Когда все уже вдрызг напились, он хлопнул меня по спине и воскликнул: «Паркерс! Там, где ты живешь, народ, наверное, души в тебе не чает! Паркере!» Наверное, как раз перед этим я и исполнил один из своих номеров – быть может, рассказывал о некоторых здешних особенностях, позабавил немного публику; в общем, вот что он сказал, а остальные расхохотались и никак не могли успокоиться. Да, это было грандиозно. Они все твердили, как им меня недостает, меня и моих замечательных шуток. Мне уже столько лет никто ничего подобного не говорил. Я забыл уже, когда меня в последний раз так принимали – по-дружески, тепло. И все же чего ради я взялся за старое? Я поклялся себе никогда больше этого не повторять, потому-то я сейчас и здесь. Даже по пути в паб, когда я шел по переулку (а вечер был промозглый и мглистый, холод пробирал до костей), я не переставал себе твердить: прошлое, мол, поросло быльем, теперь я уже не тот, что прежде, и я им покажу, каков я стал; я повторял это, стараясь укрепиться в своем решении, но едва я только шагнул через порог и увидел пышущий жаром камин, и они, меня приветствуя, загалдели… А ведь здесь мне было так одиноко. Тут не приходится строить рожи и говорить смешным голосом, но прок-то от всего этого был. Нужно было насиловать себя, но в результате они меня любили, эти несчастные полудурки, мои старые университетские друзья, – их нельзя было разочаровывать, они должны были верить, что я все тот же. Им и во сне не могло бы присниться, что для моих соседей я – надутый скучный англичанин. Вежливый, думают они, но большой зануда. Очень одинокий и очень скучный. Что ж, во всяком случае лучше так, чем снова стать Паркерсом. Гомон – и это жалкое зрелище: группа галдящих немолодых мужчин, и я строю рожи и вещаю идиотскими голосами. Боже мой, тошно и вспоминать! Но я ничего не мог поделать, потому что так давно уже не бывал в окружении друзей. А ты, Райдер, не тоскуешь иногда по прежним денькам? Даже ты, при всех своих успехах? Да, вот что я собирался тебе сказать. Ты, наверное, многих уже подзабыл, а они тебя хорошо помнят. Когда собираются всей компанией, часть вечера непременно посвящают тебе. Да, я сам тому свидетель. Сперва они перебирают много-много других имен; с тебя не начинают – им нужен, знаешь ли, основательный разбег. Делают короткие паузы – прикидываются, будто никого больше не могут вспомнить. Потом наконец кто-то один спрашивает: «А как там Райдер? Кто-нибудь слышал о нем в последнее время?» И тут все, словно сорвавшись с цепи, поднимают жуткий гомон: что-то среднее между улюлюканьем и позывами к рвоте. В этом концерте участвуют все – и повторяется он несколько раз. В первую минуту после упоминания твоего имени ничего другого не происходит. Затем они заливаются смехом, начинают изображать мимикой игру на рояле, приблизительно вот так… – Паркхерст скорчил высокомерную мину и весьма манерно прошелся по воображаемой клавиатуре. – А потом снова начинают давиться. Позже идут рассказики, мелкие эпизоды, кто что о тебе помнит, причем ясно, что эти байки все уже знают, знают наизусть, и никто не забывает, в каком месте снова зашуметь, в каком вставить: «Что? Ты шутишь!» – и так далее. О, они этим по-настоящему упиваются. При мне кто-то вспоминал вечер после выпускных экзаменов, как все собирались выйти, чтобы помочиться на ночь, и увидели тебя, с самым серьезным видом идущего по дороге. И они тебе сказали: «Давай сюда, Райдер, иди, помочись с нами в охотку!», а ты будто бы ответил (рассказчик, кто бы он ни был, делает при этом вот такое лицо), – Паркхерст вновь принял гордый вид, тон его голоса сделался нелепо напыщенным, – ты будто бы ответил: «Нет времени. Мне нужно непременно позаниматься. Из-за этих ужасных экзаменов я уже два дня не подходил к фортепьяно!» Потом они опять начинают гоготать, изображать игру на рояле, а дальше… Не стану рассказывать о других их затеях, просто отвратительных; это гадкая компания, состоящая в основном из злых, разочарованных неудачников.
Пока Паркхерст говорил, у меня в мозгу всплыл осколок воспоминания из студенческих времен, и на минуту я ощутил полное, безмятежное спокойствие, так что некоторое время пропускал его слова мимо ушей. Мне вспоминалось прекрасное утро, чем-то похожее на сегодняшнее, когда я тоже отдыхал на диванчике у окна, откуда струился поток солнечного света. Это происходило в небольшой комнатке старого фермерского дома, который я делил с четырьмя другими студентами. На коленях у меня лежала партитура концерта, которую я уже целый час вяло изучал, все время намереваясь ее бросить и взяться за один из романов девятнадцатого века, пачка которых лежала на дощатом полу у моих ног. Окно было открыто, внутрь проникал легкий ветерок и доносились голоса нескольких студентов, которые сидели на нестриженой лужайке и рассуждали о философии, поэзии или еще о чем-то в том же роде. В комнатушке, кроме дивана, имелся минимум мебели: матрас на полу и – в углу – небольшой письменный стол и стул с прямой спинкой, но ко всему этому я был очень привязан. Частенько пол сплошь покрывали разбросанные по нему книги и журналы, которые я рассматривал в долгие вечера; дверь я обычно оставлял нараспашку, чтобы любой проходящий мимо мог зайти ко мне поболтать. На минуту я закрыл глаза – и меня охватило сильнейшее желание вернуться в тот фермерский домик в окружении полей и высоких трав, где, растянувшись, бездельничают мои товарищи. Лишь через некоторое время слова Паркхерста начали просачиваться в мое сознание. И только тут мне пришло в голову, что о тех самых людях, чьи лица одно за другим всплывали у меня в памяти; тех самых, кого я лениво приветствовал, когда они заглядывали в мою дверь и с кем я час-другой беседовал, обсуждая какого-нибудь писателя или испанского гитариста, – о тех самых людях он и говорит. Но даже и тогда я не перестал испытывать почти сладострастное удовольствие, оттого что сижу на плетеном диванчике в оконной нише и греюсь в лучах солнца, и слова Паркхерста доставляли мне не более чем смутное, едва ощутимое беспокойство.