Бегство от Франка - Хербьёрг Вассму
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Следующий час нас возили и пичкали уникальными туристскими достопримечательностями Барселоны. Собор Ла Саграда Фамилия, незаконченный шедевр Гауди, начатый в 1884 году и до сих пор не достроенный. Этот игривый великан произвел непередаваемое впечатление даже на писателя с начинающимся насморком. Весь изрезанный и украшенный не одним, но множеством рогов изобилия, дарящих все новые и новые детали, фигуры, формы и выступы. Это было жилище для карабкающихся ангелов, чертей и фантастических пресмыкающихся. Мы обошли его кругом, полагая, что осмотрели фасад, но, когда мы обошли его во второй раз, все оказалось другим, поразительно новым. Большой подъемный кран возвышался красным крестом на фоне неба и был современным комментарием к главному творению Гауди.
— Эта церковь выглядит, как игрушка, я таких еще не видела! — воскликнула Фрида. — Но страшно дорогая игрушка!
— Да, чего тут только нет! — согласилась я.
— Вовсе не обязательно, чтобы все церкви выглядели, как саркофаги, поставленные торчком, — сказала Аннунген. — По-моему, этот собор сделан специально для того, чтобы радовать людей.
Я заметила, что я с ней согласна. И снова должна была признаться, что эта Аннунген мне нравится. Я даже привыкла к тому, что она часто выражает свои мысли умнее, чем Фрида. Пожалуй, стоило бы записать некоторые ее высказывания, но это выглядело бы нарочито. Не исключено, что она спросила бы меня, что я пишу. И пока бы я придумывала, что ей ответить, ход моих мыслей был бы нарушен.
Обычное дело. Жизнь часто служит одновременно и вдохновением и помехой. Порой действительность мешает или ее невозможно выразить. Вместо того, чтобы оплодотворить мое творчество, эта поездка становилась помехой. Словно жизнь и творчество были двумя силами, которые вели друг с другом партизанскую войну. Ничто до такой степени не отгораживало меня от жизни, как мысли и творчество, и ничто не вторгалось в творчество сильнее, чем жизнь.
— Сколько здесь сказочных завитушек! — сказала я, и сама услышала, как глупо это звучит. Я обошла вокруг собора, наблюдая за движущейся многоголовой толпой, такой же восхищенной, как мы. Головы у всех были задраны вверх. И я с тоской вспомнила свою комнату в Осло, похожую на тюремную камеру, где мой покой изредка нарушал только Франк.
Когда мы проходили мимо газетного киоска и Аннунген увидала заголовок статьи о предстоящем сегодня вечером матче, она сказала, немного волнуясь:
— Стадион расположен совсем рядом с нашим отелем. Подумать только, если бы Франк увидел, как Барселона будет сегодня играть!
Фрида фыркнула, но Аннунген продолжала:
— Он неподражаем, когда смотрит футбол. И всегда болеет за проигрывающих. Это мило, правда? Другие мужчины болеют за тех, кого они обожествляют. Франк не такой. Надеюсь, ты меня понимаешь, хотя и не знаешь его!
Она повернулась и вопросительно посмотрела на меня. Но ответила ей Фрида:
— Футбол славен ушибами, треснувшими менисками, порванными нервами и мышцами. Не говоря уже обо всех этих далеко не музыкальных голосах, воплях «ура!», песнях, усиленных содержимым пивных жестянок, пьяным ревом и мегафонами. Сквозь сопли, слезы и пот. Плачущие взрослые бэби, у которых текут слюни и сопли и которые не могут простить миру, что противники забили им гол. Неужели это может привлекать такого воспитанного человека, как Франк? — сказала Фрида.
— Нам надо найти бюро по сдаче квартир. Я хочу жить в домашней обстановке, — прервала я ее, главным образом, для того, чтобы прекратить разговор о том, что лучше для Франка.
— И мы останемся здесь, пока рукопись не будет закончена и мы не продадим ее самым выгодным образом, — подхватила Фрида, как будто речь шла о том, чтобы продать на аукционе историю Хиллари Клинтон о некоей игривой части тела ее мужа.
Однако найти в Испании жилище в понедельник оказалось безнадежной затеей. В туристической фирме почти ничего не знали о сдающихся квартирах. Фрида предложила мне позвонить в норвежское консульство. Там нам посоветовали поехать туда, где мы хотели бы поселиться, и обратиться в местную фирму по сдаче квартир. Им там лучше известно. Кроме того, мы могли бы сразу решить, нравится ли нам район. При звуках дружелюбного голоса, говорящего по-норвежски, у меня перехватило дыхание.
В Берлине мне удавалось говорить по-немецки так, что немцы меня понимали, я даже читала газеты и смотрела телевизор. Но с тех пор как мы покинули Германию, я оказалась в изоляции, моя связь с языком ограничивалась Фридой, рукописью и Аннунген. Голоса, доносившиеся извне, были непонятны и таили опасность. Иногда мне даже казалось, что люди, исключительно мне на зло, говорят на языке, которого я не понимаю. Я не читала газет, не смотрела новости по интернету и уже очень давно не включала телевизор. Я не знала, остался ли мир таким, каким был раньше, питающимся незначительными новостями, раздутыми средствами массовой информации, и блестящими фотографиями, снятыми на месте трагедий. Я не знала, сколько народу умерло, было искалечено и голодало. Не знала даже, кто теперь премьер-министр Норвегии. В течение многих лет, строя свою жизнь в зависимости от передачи новостей по телевизору и радио, я теперь как будто выпала из круга. Я, объехавшая Европу вдоль и поперек, забыла, можно сказать, о мире. Может, я вообще понемногу исчезаю из жизни?
Мы сдались и пошли завтракать в итальянский ресторан. Там посреди зала сидела пожилая женщина небольшого роста и медленно ела спаггети, глядя на что-то перед собой. Очевидно, она была здесь постоянной гостьей, потому что официант обращался с ней почти фамильярно. Один раз он наклонился и тронул ее за плечо. Она не обратила на это внимания, не улыбнулась и даже не взглянула на него, продолжая глядеть перед собой.
Он принес десерт и осторожно поставил перед ней. Засахаренная груша в шоколадном соусе. Женщина закрыла глаза, схватила его руку и прижала к груди. Он сложил пальцы чашкой. Это продолжалось одно мгновение. Можно было подумать, что нам все это только померещилось. Потом она отпустила его руку и начала есть, словно ничего не случилось.
— Она похожа на мать Франка, — сказала Аннунген.
— Правда? — вырвалось у меня.
— Мать Франка озлобилась после того, как его отец повесился. Она так и не простила его.
— А почему она должна его простить? — спросила Фрида.
— Почему? А что толку хранить злобу? — ответила Аннунген. — Озлобленность никому не может пойти на пользу. Франк все делает для нее, и все равно она портит ему каждое Рождество и каждый день рождения, выплескивая свою горечь из-за человека, чья вина состоит лишь в том, что он повесился. Ясно, что если бы Франк… Нет, я даже подумать об этом не могу. К счастью, Франк ничего такого не сделает. Он слишком любит жизнь. И нас, — заключила Аннунген дрогнувшим голосом.