Лермонтов: Один меж небом и землёй - Валерий Михайлов
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Поэт готов для новой жизни. Но — отставки ему не дают и жить, как потребно душе, не позволяют. Словно дожидаются, пока он не сложит где-нибудь буйную голову… И, понимая это, Лермонтов провидит своё самое вероятное будущее.
Евдокия Ростопчина вспоминала:
«Лермонтову очень не хотелось ехать, у него были всякого рода дурные предчувствия. Наконец, около конца апреля или начала мая мы собрались на прощальный ужин, чтобы пожелать ему доброго пути. Я одна из последних пожала ему руку. Мы ужинали втроём, за маленьким столом, он и ещё другой друг, который тоже погиб насильственной смертью в последнюю войну. Во время ужина и на прощанье Лермонтов только и говорил об ожидавшей его скорой смерти. Я заставляла его молчать и стала смеяться над его, казавшимися пустыми, предчувствиями, но они поневоле на меня влияли и сжимали сердце. Через два месяца они осуществились, и пистолетный выстрел во второй раз похитил у России драгоценную жизнь, составлявшую национальную гордость…»
…Владимира Одоевского, в ответ, Лермонтов отдарил своей картиной. На ней осталась запись: «Эта картина рисована поэтом Лермонтовым и подарена им мне при последнем его отъезде на Кавказ. Она представляет Крестовую гору…»
Крест и гора — всё сойдётся 15 июля у подножия Машука: и символ, и местность…
Глава одиннадцатая
«Я — ИЛИ БОГ — ИЛИ НИКТО!»
Лирический дневникНо вернёмся в начало 1830-х годов, когда юноша Лермонтов, незаметно для всех, мужает и складывается как поэт и как человек. Не доверяя почти никому из окружающих своего творчества, веря и не веря в свой талант, ведомый глубокой интуицией и прихотливой творческой волей, он к восемнадцати годам тем не менее утверждается в самом себе.
В письме от 28 августа 1832 года, из Петербурга, к Марии Лопухиной он пишет:
«Назвать вам всех, у кого я бываю? Я — та особа, у которой бываю с наибольшим удовольствием».
То есть точка опоры найдена — и это собственная душа…
Сказано вполне серьёзно, хотя и с небольшой долей самоиронии.
А дальше в письме ирония, если не сарказм, уже и не скрывается:
«Правда, по приезде я навещал довольно часто родных, с которыми мне следовало познакомиться, но в конце концов я нашёл, что лучший мой родственник — это я сам. Видел я образчики здешнего общества: дам весьма любезных, молодых людей весьма воспитанных; все вместе они производят на меня впечатление французского сада, очень тесного и простого; но в котором с первого раза можно заблудиться, потому что хозяйские ножницы уничтожили всякое различие между деревьями» (в переводе с французского. — В. М.).
Подстриженность душ…
Как зорко схватывает юноша, ещё не достигший восемнадцати лет, суть великосветского общества!..
И всё это на примере «французского сада».
Известно коренное отличие французского парка от английского: первому свойственна геометрическая правильность строений и посадок, зеркальная симметрия во всём, то есть именно подстриженность; тогда как второй приволен и естествен, подчёркивает исконную природную местность и лишь слегка организует её.
Лермонтов выбирает самобытность и свободу, ему явно претят хозяйские ножницы, — а ведь всё тогда в столичном свете было на французский лад: и речь, и манеры, и образ жизни.
Ирония к офранцуженности света отнюдь не прихотливая вспышка норова — она глубока и тверда в своей основе. Недаром вскоре Лермонтов столкнётся напрямую с законодателями моды: заочно и косвенно, в 1837 году, написав стихотворение «Смерть Поэта», с убийцей Пушкина Дантесом, и прямо, лицом к лицу на дуэли в 1840 году, с сыном французского посла Барантом.
В том же письме к Марии Лопухиной Лермонтов вспоминает «вчерашнее» небольшое наводнение в Петербурге, случившееся поздно вечером:
«…и даже трижды сделано по два пушечных выстрела, по мере того как вода убывала и прибывала. Ночь была лунная, я стоял у окна, которое выходит на канал <…>»
Тут мгновенно, как не раз с ним бывало, нахлынули стихи.
Для чего я не родилсяЭтой синею волной?
Поэт словно бы перевоплощается в эту шумную холодную волну, несущуюся под серебряной луной, бестрепетную к жизни на земле, прихотливую и вольную, не подвластную ничему, кроме вечности.
Стихия сразу же находит отклик в стихах поэта. Потому что она в его душе.
И далее Лермонтов переписывает Марии Лопухиной другое своё новое произведение, говоря: «Эти два стихотворения объяснят вам моё душевное состояние лучше, чем бы я мог это сделать в прозе…»
Напоследок ирония, окрашенная печалью:
«…Прощайте, не могу больше писать вам. Голова кружится от глупостей. Мне кажется, что по той причине и земля вертится вот уже 7000 лет, если Моисей не солгал.
Всем мой поклон.
Ваш искренний друг М. Лерма» (в переводе с французского. — В. М.).
«1830. Замечание. Когда я начал марать стихи в 1828 году [в пансионе], я как бы по инстинкту переписывал и прибирал их, они ещё теперь у меня. Ныне я прочёл в жизни Байрона, что он делал то же, — это сходство меня поразило!»
Первая из немногих дневниковых заметок Лермонтова, как правило, предельно коротких, — теперь они печатаются, рядом с его прозой и письмами, в разделе «Заметки. Планы. Сюжеты».
Марать стихи, расхожее тогда выражение, вмещало разом в себя и записывать, сочиняя, и исправлять, править, — удивительно точное слово для черновика. Поэт сначала марает, пишет начерно, а потом, когда готово, переписывает набело.
Юношеское творчество всегда, большей частью, черновик. Неведомая, непонятная, необъяснимая для себя самого, жгучая потребность самовыражения в слове; это невесомое скольжение по внезапно возникающим в глубине души таинственным волнам, несущим сочинителя неизвестно куда. Как бы по инстинкту… — так и появляются стихи, летучие, поначалу намаранные, с уточнениями, поправками, а потом перебелённые, переписанные начисто, белые, как паруса, на морской волне.
Откуда берётся вдохновение? Этого не знает никто, и прежде всего сам поэт. Нечто, не определимое ни чутьём, ни разумом, ни словом; волны некоей гармонической стихии мироздания и жизни льются через душу, сталкиваясь с нарастающим волнением в ней самой, — и вдруг, соединяясь в силе и мощи, выплёскиваются наружу. Отголоски перечувствованного, передуманного, прочитанного собираются во мгновение ока в обретённом образе, словно металлическая пыль, соединённая могучим магнитом, и на раскалённом горниле воображения переплавляются в новое неразъединимое вещество, живую словесную ткань, прочнее которой нет ничего в мире.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});