Толкин и Великая война. На пороге Средиземья - Джон Гарт
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Времена меняются. Когда эльфы покинули Кор, Тропа Снов была закрыта, так что Домик Игры Сна теперь стоит заброшенным на берегах Валинора. Линдо и Вайрэ, изгнанники на Одиноком острове, выстроили Домик Утраченной Игры, где по-прежнему живы «древние предания, древние песни и эльфийская музыка». А еще здесь – обитель волшебных сказок, отсюда приходят фэйри, которые навещают «одиноких детей и, когда сгущаются сумерки, что-то нашептывают им в спаленках при свете ночника или свечи и утешают плачущих» (насущная необходимость, надо отметить, не только в детстве самого Толкина, но и в мире сирот Великой войны). Так эпоха мифа и Домика Игры Сна уступает место эпохе волшебной сказки и Домика Утраченной Игры.
Однако более истинное ви́дение древних мифотворцев еще может вернуться. Эриолу позволяют краем глаза заглянуть в лучезарное будущее, когда дороги к Валинору «заполонят толпы сынов и дочерей человеческих» и Домик Игры Сна оживет снова. Тогда, по всей видимости, со смертных глаз спадет пелена и им откроется земной рай. Предполагается, что это случится «после Исхода, когда вновь зажжется Волшебное Солнце» – за это изгнанники Кортириона поднимают чаши. К сожалению, Толкин так и не описал эти судьбоносные события в подробностях прежде, чем его эсхатологические представления радикально поменялись, так что остался лишь намек на грядущее всеобщее утешение.
Читателям «Властелина Колец», возможно, покажутся знакомыми два элемента в «Домике Утраченной Игры». Сам Мар Ванва Тьялиэва – это явный отголосок Ривенделла, с его Каминным Залом, где рассказывают истории и поют песни; а в королеве Одинокого острова из «Книги утраченных сказаний», Мериль-и-Туринкви, есть нечто от Галадриэли. Она живет со своими девами в символичном кругу дерев в Кортирионе, как Галадриэль в своем древесном граде в Лотлориэне. Мериль – потомок Инвэ, заморского эльфийского короля, так же, как Галадриэль, ведет свой род от Ингвэ, аналога Инвэ на более поздних стадиях мифологии. Обе эльфийские королевы – хранительницы древнего знания, но каждая также является источником сверхъестественно долгой жизни: Мериль – благодаря чудесному напитку лимпэ, которым она наделяет, Галадриэль – благодаря власти предотвращать увядание в своих владениях. Для изменчивости и вместе с тем постоянства толкиновских мифотворческих концепций очень показательно то, что, хотя имена разрабатываются и взаимоотношения персонажей и народов преображаются почти до неузнаваемости по мере того, как на протяжении многих лет тексты пишутся, переписываются и редактируются, эти воплощения самой квинтэссенции эльфийскости – дом мудрости и знания и королева деревьев – возникают снова и снова[108].
«Домик Утраченной Игры», законченный в начале февраля 1917 года, недвусмысленно свидетельствует: у Толкина уже возникла идея о том, что Эриол выслушает «утраченные сказания» в Кортирионе. Согласно одной из заметок, сказания предстояло записать Хеорренде из Хэгвуду (то есть из Грейт-Хейвуда), сыну Эриола от эльфийской девы Найми, в «Золотой книге»: в квенийском и номском лексиконах приводится перевод этого названия. А еще ей предстояло называться i·band a·gwentin laithra, «Книга утраченных сказаний».
Это название перекликается с отсылкой Р. У. Чемберса[109] к «утраченному “Сказанию о Ваде”» в одной из глав его исследования древнеанглийского стихотворения «Видсид», посвященной стародавним легендам о море у древнегерманских племен северо-западного побережья Европы (в ней же речь идет и об Эаренделе). Книга Чемберса прочитывается как послание, адресованное непосредственно Толкину Автор негодует на римлян, которые презирали неграмотных германцев и так и не увековечили их песен и сказаний, и сокрушается о том, что, невзирая на любовь короля Альфреда к старинным преданиям, англосаксы записали слишком немногие из них. «Вот так и сгинул этот мир возвышенных и героических песней, – пишет Чемберс. – А наш долг – благоговейно собрать те фрагменты древнего тевтонского эпоса, что фортуна сохранила на нашем, английском языке, и узнать из них все, что сможем, о корпусе преданий, самыми ранними записями которого на местных диалектах данные фрагменты и являются». Но у Толкина, вероятно, идея «утраченных сказаний» жила в подсознании задолго до того. Лорд Маколей в книге, давшей Толкину образец для «Битвы на Восточном поле», объясняет свой замысел примерно в тех же словах: его «Песни Древнего Рима» явились попыткой воссоздать национальные поэмы о ранней римской истории такими, какими они могли быть, прежде чем их местный колорит поглотила греческая культура. Вскользь он отмечает, что в забвение канули также и древние германские и английские песни.
Подытоживая свои юношеские устремления в письме к Мильтону Уолдману, редактору издательства «Коллинз», написанном около 1951 года, во главу угла Толкин поставил Англию: «Только не смейтесь! Но некогда (с тех пор самонадеянности у меня поубавилось) я задумал создать цикл более-менее связанных между собою легенд – от преданий глобального, космогонического масштаба до романтической волшебной сказки; так, чтобы более значительные основывались на меньших в соприкосновении своем с землей, а меньшие обретали великолепие на столь обширном фоне; цикл, который я мог бы посвятить просто стране моей, Англии». Но, создавая эту мифологию для Англии, молодой Толкин был движим особым чувством национальной гордости, которое имело много общего и с любовью Маколея к раннему Риму, этой самодостаточной культурной общности, и с ненавистью Чемберса к позднему Риму, этой хищнической империи. Толкин воспевал лингвистические и культурные корни «английскости», а вовсе не превозносил (и даже не оплакивал) Британскую империю. Его глубоко укоренившееся неприятие империализма ощущалось не только в том, что он поддерживал самоуправление Ирландии, но и в том, что вскорости после войны он ужасался набиравшей популярность идее, согласно которой сам английский язык, объект его любви и трудов, станет универсальной «лингва франка» благодаря выходу Америки на мировую арену в конце Великой войны – «а более идиотской и самоубийственной цели у языка просто быть не может»:
Когда язык становится универсальным, литература чахнет и увядает, а лишенный корней язык загнивает прежде, чем умереть. И надо бы смочь поднять глаза над плаксивыми причитаниями о «языке Шекспира»… в достаточной степени, чтобы осознать всю грандиозность потери для человечества в случае, если какой-либо из языков, на