Возвращение - Наталья Головина
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Устроить дочь — и тогда он обретет свободу. Пока что он бывает в России урывками, хотелось бы иначе. В одном из писем той поры он говорит об этой не ему лишь одному свойственной тяге: «Я должен все же сказать, что в родном воздухе есть нечто неуловимое, что вас трогает и хватает за сердце. Это невольное и тайное тяготение тела к той земле, на которой оно родилось. И потом детские воспоминания, эти люди, говорящие на вашем языке и сделанные из одного теста с вами, все, вплоть до несовершенств окружающей вас природы, несовершенств, которые делаются вам дорогими, как недостатки любимого существа, все вас волнует и захватывает. Хоть иной раз бывает и очень плохо — зато находишься в родной стихии. Может быть, говоря все это, я хочу только выдать необходимость за добродетель».
В мае 62-го Иван Сергеевич побывал в Лондоне. Для Герцена тут было нечастое теперь общение со «своими». К тому же ему очень нужны были российские сведения из первых рук. Они тем драгоценнее, что зрение Тургенева нацелено в том же направлении и он только что закончил злободневный роман о том, что происходит на родине. В том же месяце он будет опубликован в России, это уже упомянутые «Отцы и дети».
Так вот, наблюдения известного романиста: на родине возникает нечто новое. Он видит людей, непохожих на прежних, но еще не представляет, как они будут действовать. «Их жесткость и культ практической целесообразности — это реакция на безобразное состояние общества». Тургенева смущало в ходе работы, что ни в одном произведении литературы он не встречал даже намека на то, что ему чудилось повсюду. Речь идет о фигуре Базарова. Хотел ли автор обругать его или превознести? Он сам этого не знает. На упреки: «Зачем-де Анна Сергеевна не высокая натура, чтобы полнее выставить ее контраст с Базаровым? Зачем старики Базаровы не совершенно патриархальны? Зачем Аркадий пошловат?..» — он может ответить, что все это есть в жизни. Он хотел, чтоб читатель «полюбил Базарова со всей его грубостью, безжалостной сухостью и резкостью…» Но приукрасить его не мог, хотя через это он, вероятно, имел бы молодых людей на своей стороне. Не дело накупаться на популярность такого рода уступками.
По поводу же земельного раздела в России он может сказать, что реформа стала затяжным сечением и муками. Крестьяне не хотят выкупаться… Не верят начальству: плати девять лет, а потом выйдет еще пять. И в этом не совсем не правы… Пожинаем плоды многовекового рабства. Но камень все же покатился с горы, и его не удержишь.
— Что ж, по-твоему, впереди? — спросил Герцен.
— Бог весть. Тот же наш крестьянин носит в себе зародыши такой буржуазии в дубленом тулупе, которая может превзойти так возмущающих тебя, Александр Иванович, западных «мещан». Русский мужик пока что таинственный незнакомец, не начал действовать. У меня Базаров в романе говорит: «Кто его поймет, он сам себя не понимает». Это, однако, каламбур. Пишущие понимать должны. Бедны мы в России до гадости, вот что плохо…
Что же его собственная жизнь?
«Жизнь не шутка и не забава, — часто повторял он теперь, — жизнь даже не наслаждение… Жизнь — тяжелый труд».
…Как сложилось у них все это, называемое «их отношения»? Чем выразить их суть?
Характеру Наталии Алексеевны стала свойственна теперь мучительная и для нее самой смена настроений, мимолетных симпатий и яростных отталкиваний от окружающих. Он был благодарен ей за рождение детей, за спасение когда-то, в 1856 году, от одиночества, но совместная жизнь была тяжела.
Каждое утро он с надеждой следил за нею за утренним чаем, когда она всякий раз крепилась и старалась начать день с улыбки и снисходительности. Но далее следовали шумные разборы домашних происшествий. Каждый промах детей воспринимался Наталией Алексеевной как свидетельство нелюбви к ней, и ей казалось, что нужно во что бы то ни стало добиться послушания и, более того, покаяния со слезами. Он видел при этом вызывающие острую жалость ее сотрясающиеся плечи и искаженное плачем лицо… Она губила также и свою нервную систему.
Обстановка в доме вызывала ожесточение Таты и «дичание» Ольги. Она теперь все охотнее жила с мадемуазель Мальвидой.
Жизнь свела их с Наталией в одну упряжку, и было не разойтись, не искалечив жизнь детей. Однако ноша, взваленная ею на плечи — теперь это стало ясно, — была непосильной для нее.
В который раз Герцен начинал с Наталией разговор о негуманности ее обращения с детьми — при том, что она их страстно любит. И она вновь обещала относиться к ним по-матерински в память о Натали.
Однако в самом деле мать ли она им? — спрашивала Наталия. Ее представляют гостям как супругу Николая Платоновича, это болезненно для нее. В ранней юности она решилась на шаг «противу всех»: почти пять лет длился их гражданский брак с Огаревым, до ставшего наконец возможным венчания. Тогда у них не было другого пути. Теперь же она настоятельно хочет, чтобы все было как положено. «Но почему же незамедлительно сейчас? Подумай, стоит ли подвергать оскорбительной процедуре развода Огарева?» Но иначе дети не признают ее! Она хочет, чтобы все было, как должно, начиная даже с такой мелочи, как разложенные на столе салфетки, и кончая браком. Горестно поднятые брови… Следом ожесточение.
Лиза прислушивалась к обрывкам их разговоров с округлившимися темными глазами галчонка… Через несколько лет все это выльется в ней в сокрушительный негативизм по отношению ко всей семье и прежде всего к матери.
Впереди также страшное 4 декабря 1864 года, когда на руках у Александра Ивановича умерла трехлетняя Леля-герл. Следом и сын. У малышей был дифтерит, и Наталия в каком-то помрачении разума слишком долго не давала врачу рассечь им горло — помощь при тяжелом ходе болезни.
Он сидел неподвижно над двумя гробиками.
Наталия Алексеевна казалась полупомешанной. Ей еще не выпадало такое в жизни. Обвиняла его в бесчувствии.
«Нет послабления… Разве что новая боль осадит прошедшую. Они мою душу взяли туда, пусто мне, скучно». Единственной отдушиной для него теперь стало помечтать в письмах к «кузиночке» Рейхель о возвращении. Может статься, после завершения реформы, когда наконец улягутся страсти…
Наталия сорвалась и уехала с Лизой в Швейцарию, а затем в Париж. Это выход для ее горя. Что делать, если их чувствования не совпадают. Они бы только ранили друг друга теперь.
Может быть, и вся семья скоро переедет на континент.
Пришло письмо из Питера от Константина Дмитриевича Кавелина. Герцен отдалял минуту, когда нужно будет прочесть его. Угадал: письмо заставило его в смятении метаться по комнате.
С Кавелиным они были знакомы еще по петербургскому периоду, после которого Герцен вновь был сослан. Александр Иванович вспоминал прежде всего тогдашнего Кавелина — «хорошую натуру», «с инстинктом истины». Сегодняшние же его высказывания в печати… Герцен считал по этому поводу, что «цензура помешала бы ему говорить, но она не мешает ему молчать». Правда, Константин Дмитриевич, в отличие от прочих, выступил вместе со студентами против планов закрытия Петербургского университета.
Открестились от студентов и сдержанно, но ругают поляков другие из прежних герценовских друзей — Боткин, Корш и Кетчер. Еще в 1861 году он написал им, что разрыв с нынешним правительством для всякого честного человека становится обязательным! Разглагольствуют о «свободах, дарованных светлым гением государя Александра II Добротворца»… Что уж там они имеют в виду? Быстро же тяжелая российская жизнь перемалывает людей. Их писания еще можно было б понять как некое предварение к высказанному заветному… но не было такового. Герцен горевал по их поводу и гневался: «Не один Катков у нас мастер безнравственного слова». Решил наконец, что в последний раз вспоминает о них, ставит на них крест. Отныне будет считать их несуществующими.
Знал за собою, что в периоды разочарований и потерь он стареет непропорционально — на десятилетия… Даже внешне стареет.
Вновь и вновь возникали поводы для этого.
Он знал, что Тургенев получил от Сенатской комиссии приказание вернуться для дачи показаний по поводу сношений с «Колоколом». Потянул с полгода, ссылаясь на состояние здоровья, и наконец отправился по вызову. К нему отнеслись довольно благодушно: он знаменит, и был важен самый факт его возвращения. Но газеты раструбили его фразу о том, что у него нет общего с «лондонцами» — об «отречении» Тургенева… Именно так, на фоне бедствий и отступничеств друзей, были восприняты его слова самим Герценом. Это развело их на годы.
Вообще теперь происходил спад потока корреспонденций, людей и былого влияния — с неуклонностью недавнего прилива…
Многие были напуганы репрессиями, иные разочарованы в результатах продолжительной борьбы и были склонны перейти в дальнейшем к другой деятельности. Самое имя Герцена становилось теперь запрещенным к упоминанию на родине вплоть до 1905 года. Оно влияло на тамошние события подспудно. Идеи Герцена разбрелись по всевозможным изданиям, где их излагали теперь уж без ссылок, как бы от себя, за что, наверное, их автор не был бы в претензии: таковы были условия в России конца XIX века, — но потребность в них была велика.