Сон страсти - Александр Александрович Блок
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я хочу забыть, я хочу быть не человеком, а «существом», вот что спасет людей и вольет свежую волну в их души.
Цветов, цветов – ландышей! Мы будем бродить в лесах. Струевое серебро заблещет звоном между осоками. Мы укроем безумие в холодном серебре. Мы опояшемся серебряной лентой и, молясь, прострем ее, как орарь. Мы поймаем луну – маленький, горький кружок, – в зеркальный орарь и спрячем серебряную ленту вместе с луной между травами. Тонконогий журавль выйдет из лесного сумрака и постучит добродушно нам в спину своим тонким, алмазным клювом. Мы начнем журавлиные игры, и потом холодный туман запахнет нас… до утра. Утром нам покажут душившее нас безумие. Громовым комом оно, раздутое, повиснет в утреннем небе. Синебледные зарницы пригрозят нам стрелами, но журавль скажет, указывая клювом на тучу: «Тщетно тщилась».
И мы узнаем праматерь чернодымной, молниеблещущей угрозы. Это будет струевое серебро. Согретое жаром, это оно ринулось ввысь и, затерявшись в голубых пустынях, нахмурилось. Тщетно грозило оно… и вот настал день: оно прольется перлами над серебряным озером, чтобы вернуться в первобытную, хаотическую прохладу…
Друг, ничего не надо. Будем отдыхать, бездумные, бездымные. Пока не нужно знать, существуем мы или нет, пусть этим занимаются неуклюжие проходимцы счастья. Само счастье ни в чем не нуждается. Оно слишком аристократично. Оно от безмыслия. Оно, только оно, как и цветы, успокоит, забаюкает…
Прости меня, Александр Александрович, за эти ненужные слова, но я сел писать Тебе по какому-то мгновенному влечению, не зная, что сказать (я разучился говорить), зная только, что если я сейчас не напишу, то не напишу долго.
Я очень ярко ощущаю, что мы соединены чем-то очень сильно. Должно быть, будущим. У меня большая потребность Тебя видеть. <…>
Дорогой Александр Александрович! Может быть, Ты мне напишешь. Твое письмо меня согрело. Если будут стихи, не забудь меня. У меня теперь стихов нет. Поэтому я ничего не посылаю. Мой привет, искреннее расположение и уважение Любовь Дмитриевне. Мама просит меня передать свой привет и уважение Любовь Дмитриевне и Тебе.
Христос с Тобой. Остаюсь горячо Тебя любящий
Борис Бугаев
Белый – Блоку
<Апрель – май 1904. Серебряный Колодезь>
Дорогой милый Александр Александрович, пишу Тебе как «существо» «существу». Я все забыл. Я не знаю, где я. Сладко мне мчаться на сонных волнах. Сладко забыться на крыльях Вечности. Она домчит нас на родину. Какой простор там, какая свобода, какое тихое, блаженное веселье! Вижу отсюда улыбки, приветы, смехи – вижу тех, с кем связан навеки судьбой. Вот качаются ароматно-сиреневые аметисты, повитые свежим, холодеющим, как ветр, пурпуром. Вот знакомое, розовое облачко тает на горизонте. Милый, разве Ты не знаешь это облачко? Вижу трепет крыл серафических, вижу Ее, пронизанную лазурью золотистой. Там встречаю я Твою улыбку, Твое доброе, ласковое пожелание. «В добрый путь», говорю я себе, и мчусь, и мчусь. Ты не можешь себе представить, до чего мне радостно чувствовать Тебя там. Там так мало знакомых. Почти никого из «здешних» я не встречаю. Чем больше я думаю и переживаю, тем яснее мне, что знакомство с Тобой и с Любовью Дмитриевной для меня неспроста, точно так же, как неспроста для меня Брюсов, который изнутри (я это чувствую, а также имею некоторые внешние и веские сведения) ведет против меня атаку. Но в то время, как Брюсов, встречаемый там — всегда оборотень – злая собака, лающая из белоснежных, росистых левкоев, или нетопырь, прилипающий к груди, чтобы пить кровь, – в это время Ты и Любовь Дмитриевна – ласковые, мягкие, утешающие. Ты думаешь, я не чувствую того мягкого, тихого успокоения, которое облаком находит на меня от времени до времени и в котором я узнаю знакомые мне приветы. Я это знаю, знаю (я теперь многому научился). Слов мне не нужно. Спасибо Тебе, дорогой друг, за ласковое отношение ко мне. Знай, что оно мне несказанно дорого, как дорог был Ты мне, еще когда я не переписывался с Тобой. Бесконечно дорога мне и Любовь Дмитриевна. Я пишу все это неожиданно для себя, может быть, оттого, что, вырвавшись из города, я ушел в милое блаженство, откуда мне виднее внутренние, обитающие в тишине людские мысли.
Как было бы хорошо, если бы Ты ко мне заехал? Что касается до меня, то я постараюсь летом быть у Тебя вместе с Сережей <Соловьевым>, если Ты позволишь. Ты не то что Антоний, который в меня бросил камнем суровости в тот миг, когда я, и без того разбитый и уничтоженный, ждал от него слов утешения. Кроме всего: он выказал такое незнание меня и в то же время так грубо определил насильно, чем мне нужно быть, что я из гордости решил не подходить к нему ближе, но застегнуться на все пуговицы. Больше мне нет смысла бывать у него.
Из того обстоятельства, что волны ужаса с глухой яростью разбивались недавно о скалы, которые воздвигнуты изнутри для защиты, я заключаю, что в будущем мы все будем нужны. Такой бури, такой ярости вражеской, которая разразилась недавно над многими, я не запомню. Из этого заключаю, что враг обеспокоился. А поэтому будем твердо встречать страхи, наметаемые врагом. Утешением мне остается только то, что мы – любимые дети любящего Отца, Который сумеет защитить нас, так что нам нечего опасаться безмерно. О, я чувствую, что Он – любит меня, и мне бывает так мило и так тепло в бесприютной суровости тишины. Он – показывает мне солнечную страну, и сад, и много цветов. А когда мне покажется, что Он оставил меня, я начинаю плакать и капризничать, пока Кто-то, Любящий, не склонится надо мной. И вся надежда моя не на меня самого, не на поступки мои, а на Его любовь ко мне, на мою любовь к Нему. Я говорю себе в дни испытаний: «Куда я пойду, если Он меня прогонит от себя».