Узнай себя - Владимир Бибихин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
12.2.74, 30.8.78
В этот апрельский февраль птицы не чирикают, чирикают только поэты; они так возлюбили красоту и природу, что сами расселись по ветвям и клеткам, чтобы восполнить гармонию весны. Альтруисты. Ну как нам без них? Они бережно несут нас на своих крылышках над черными дырами. The age is out of joint. Человек навсегда потерял дарованный ему прекрасный дом, где все было полно смысла, где стены были живыми, потолок веял прохладой космоса, а пол согревали несметные богатства, где, главное, можно было опереться о человека, о дерево, о камень. Нам жалко наших иллюзий, жалко утраченного дома.
В этот февральский апрель, под этим моросящим снегом, потеряв себя, я безнадежно ждал, когда она найдет меня, и нетерпеливо звонил ей: Вы нашли? Вы нашли? Она не знала что сказать, обещала мне во всяком случае помочь и машинально искала себя где‑нибудь рядом на столе. Наши слова липли на магнитную пленку, которая разматывалась с нашей души и ложилась шуршащим ворохом где‑то, куда вход воспрещен. Провалилось все, на что мы опирались, теперь проваливались мы сами.
Но если мы проваливались, значит не проваливались кто‑то другие. Кто же, таинственные? И вообще, если мы что‑либо делали, то значит не делали ничего другие. Кто, несказанные? Мы ваши тени. И то, что казалось нашим домом, тень вашего дома. Жизнь наша тень вашей смерти. И наша смерть тень вашей жизни. Вы умираете в нас, мы оживаем в вас, и эта жизнь ваша после нас, как ваша смерть наше начало.
18.2.1974
Бегство. Человек тратит свою свободу, единственно важное в нем, на бегство от самого себя, на то чтобы не принимать свои ограниченные состояния всерьез. И думают что в этом бегстве свобода и достоинство человека. Так устроен наш век. Поэтому никто не плачет. А если плачет, то слезами бессильной ярости. Самим собой человек становится только в граничных ситуациях — когда его заденет за живое и «дернет». В пределе здесь всегда смерть. Души, ищущие такой цельности, идут путем искушений. Наш век называет это романтикой или героизмом. Проще ли это чем заметить себя, не искушать и не входить в искушения, а просить чтобы было «яко на небеси, и на земли», как в свете, так и на земле сердца? Человек не ищет пропастей и эверестов, он остается самим собой, но всерьез? Думаю, это не только благоразумнее пути искушений, но и чище и благороднее.
Но этого‑то люди всего больше и боятся. Жизнь всерьез пугает их столько же, сколько катастрофический конец пути искушений; пугает больше, потому что жизнь всерьез совсем рядом, рукой подать, а последний ужас и страх, по тайной человеческой надежде, всегда далеко… может быть и никогда (и действительно никогда, если человек не выйдет из своей пустоты). Я слышал, как Наташа шести с половиной лет с откровенным самолюбованием и радостью гляделась на себя в зеркало и говорила себе: «У, я такая врушка, такая врушка! Меня не обманешь!» Не обманешь — то есть не поймаешь. Человек врет, διαβάλλει, чтобы обмануть относительно своего действительного местонахождения. Как страус. Напрасно. Перед строгим судом человек там, где его тело. Правда, на этой почве вырастает уютная круговая порука нестрогих судов. Но Божий суд строг. Перед ним не безопаснее скрываться чем стоять. Как раз когда человек думает, что его уже никак не поймают, тут‑то он и пойман.
«Не введи нас во искушение» значит не сведи нас к смертной односложности, полной потере свободы. Потому что умираем мы и не по своей воле, и в момент смерти бывает полное слияние духа с телом. Предельная скованность. Только после этого вдруг прорыв, небывалый, который при жизни мы не можем иметь в опыте чистого единства, а лишь в опыте единения с частным, серьезной (трезвенной) цельности. Идеальный путь монашества, как раз всего менее возможный в монашеском состоянии, которое заранее исключает единение (для чего надо было бы забыть, что ты уже монах). Так что опыт небесного в земном — только через тело.
Опыт захваченности.
Этим опытом мы и будем жить после смерти, если вживемся в него при жизни. Так мы копим себе при жизни богатство, чтобы не быть там голыми. Разве нам все равно, чем мы будем в вечности? Там пир, на котором нам будет, в отличие от земных пиров, ох как стыдно быть жалкими и ничтожными. Но уже ничего нельзя будет изменить.
Поэтому я готов здесь быть жалким и ничтожным, лишь бы не бежать от себя. Я, а не кто другой, нищий бедняк, лишен владений, и слава Богу не иносказательно, а на самом деле. Я буду таким, чтобы в двойственности научиться быть одним. А не бежать. Iesu, mitis et humilis corde, fac cor meum sicut cor tuum.
Чем виновны нищие Данте, которых не принимает ни небо ни земля? Или чем не виноваты. Все у них как у людей, но и зло и добро их было воображательное, они проходят положенные человеку круги, но в пустых нарисованных пространствах. Например, они выпадают из общего порядка бытия, положив себе пределы, которые сами определили. Я не хочу сказать что самоограничение дурно; дурно когда сам провел границы, а думаешь что они наложены кем‑то неоспоримым. Тогда во–первых человек становится просто придатком чужой воли, притом не всегда доброй и не всегда даже человеческой, а во–вторых его силы, не выйдя на весь простор, не могут не исказиться. Другими словами, люди используют данную им свободу на то чтобы ограничить ее. Они и тут конечно свободны, но это по–видимому единственное недопустимое применение свободы, в чем‑то сходное с хулой на Святого Духа.
23–24.2.1974
[на обороте перепечатки романа В. Ерофеева «Москва–Петушки»]
Хаос и форма. Наши рассудочные соображения лишь беспомощно и плоско толкутся у подножия Гималаев не бессознательного и подсознательного, нет, а того, что всегда открыто и близко всем, только никто не хочет заглядывать. Страшен зияющий простор хаоса и мало кто хочет и может смотреть, как в безднах и недрах его не в первобытную эпоху, а сейчас ежеминутно творятся миры. Наши записи немощны и вредны, когда плетут паутинную тонкую клетку для нашей повседневности, к которой мы слишком привыкли, чтобы потом за эту клетку выходить. И могущественный хаос, неприступно бушующий в себе и как пылинку уносящий в неведомые кружения нашу клетку, не сокрушает ее, потому что он в свою очередь загадочно немощен перед формой. Как магическое заклинание одна тончайшая форма, например круг, могла бы сковать весь чудовищный хаос. Такое послушание может быть лишь у братьев близнецов. Братья близнецы хаос и форма. Или даже нет: здесь больше чем послушание, здесь единая воля, две ипостаси одного. Поэтому так свободно и безопасно возрастают на хаосе формы. Только на нем и возрастут, вполне им послушном. Только им и сильны, бесконечно мощным. Тут вечное сохранение. Любая самая хрупкая форма, любое ничтожное кольцо папиросного дыма принимается хаосом с готовностью сохранить навек. Non est de natura formae. Но рядом с этими двумя ипостасями есть еще и третья: formator. Chaos, forma, formator. Форма не из хаоса. Хаос и форма одно и то же.
11.8.1973
Просто жить. Но человек, муравей в муравейнике, думает о жизни. Просто думать о жизни. Но человек не черный ящик, он говорит другому, что ему приходит на ум, и это имеет разные последствия. Пустое говорение о жизни презирается, и не без причины. Я в нем раздваиваюсь, если не полон ни как говорящий ни как тот, о ком говорю. Раздвоенность злая болезнь нашего времени, которое много знает о себе, бойко толкует о том, как быть, как стать лучше. Говорящая часть как раковая опухоль сдавливает живущую, объявляет себя единственно живой. Раздвоение никогда не кончится, пока я, который говорю, не сделаюсь тем самым живущим, о котором говорю. Задача сделать два одним неприступна. Преломляясь о нее, человеческий дух дает всевозможные и замысловатые неполные варианты самого себя. По своей сути дух единит и связывает двоих, единство его начало, и когда в конце он не может вернуться к тому, что было вначале, он больной.
Духу просто и естественно быть единому в начале, просто нужно разделиться в середине пути, трудно соединиться в конце. Последнее — высшее достижение. Ему предшествуют тяжелый опыт неполноты и многократные неудачные попытки воссоединения. Путаются все ориентиры, теряется чувство верха и низа, правого и левого, переда и зада. Пытаясь преодолеть раздвоенность, я раздваиваюсь с собой и раздвоенным и значит отброшен от своей цели. Дух осужден на то чтобы нащупывать свой путь среди недоверия к себе, насмешек, издевательств. Здравый рассудок легко соображает, что если требуется единство, не надо восставать против себя самого; словом, здравый рассудок льнет к непоколебленной простоте, к началу духа. Эти рассветы, эти девственные луга мечтаются многим. Состояние райской простоты конечно желанно всем. У нас есть и нюх к раю, почти все к чему мы стремимся его отзвуки. Общее сознание рая — это и все что позволяет людям понять друг друга и столковаться между собой, единственное что объясняет само себя. В античности называли это благом, которое было и единым богом (античность знала единого Бога ничуть не хуже нас и разница между античностью и нами совсем другая чем примитивная арифметика «много богов — один бог»). Когда мы говорим что стремимся к Богу, то всегда подразумеваем что не согласились бы на такого бога, который примет нас одних, а всех прочих оставит по–прежнему. Это я только говорю что «я ищу Бога», на самом деле я во всех этих поисках статья маленькая, мне нужно рая для всех. Не говорю о нравственной проблеме, как смеет человек устраиваться сам, когда хоть кому‑то нехорошо, и об эстетической проблеме, куда девать такому человеку свой медный лоб, когда ему придется глядеть в лицо людям. Проблема тут логическая: вот, я интуитивно чую райское устроение и льну к нему, а нюх мой, который неустанно вынюхивает где рай и где не рай, а ноги мои, которые должны меня в рай возвратить, а ум мой, который должен соображать мое райское пребывание, — они в раю. Мы, похоже, совершенно неспособны видеть того, кто считает райское состояние хорошим. Видим свет, а видящая часть души неразличима во мраке. Получается почти как у тех, кто «пользуется точными методами в гуманитарных науках»: на бумаге у них все гладко, а самое то humanum, о котором говорят их бумаги, остается в сугубой тени. Так мы подходим к главной своей мысли. Рай совсем рядом, он нас касается, форточка в него наверное не закрыта, но у входа скрещено ангельское оружие и силой взять врата можно тоже только оружием. Только не таким, которым пользуются как средством для цели.