Бабочка - Анри Шарьер
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Остался один месяц. Вот уже три месяца мой желудок переваривает только кусок хлеба и немного горячего супа с вареным мясом. «Вареное мясо» очень часто оказывается просто куском кожи. Обычно я делю хлеб на четыре равные порции и съедаю их в 6 часов утра, в полдень, в 6 часов вечера и перед сном. Сегодня я позволил себе съесть в один присест половину дневной порции хлеба.
«Почему я это сделал? — упрекаю я себя. — И это перед самым концом. Я голоден, и у меня нет сил. А отчего у тебя могут быть силы? От этой еды? Верно, ты слаб, но ты не болен и наверняка выйдешь победителем».
Я сижу после двух часов непрерывной ходьбы на бетонном выступе, который служит мне табуретом. Через тридцать дней, то есть через семьсот двадцать часов откроется дверь, и мне скажут: «Заключенный Шарьер, выходи. Ты отбыл свои два года в изоляторе».
А я скажу коменданту, продолжая разыгрывать из себя склеротика: «Что, меня помиловали? Я возвращаюсь во Францию? Кончилось мое пожизненное заключение?» Хочется увидеть его лицо в этот момент, пусть убедится в том, что наказание голодом было неоправданным. Но, Боже мой, что с тобой происходит? Коменданту наплевать на тебя в любом случае — было наказание справедливым или нет. По этому поводу, его не будет мучить совесть. Тюремщик не может быть нормальным существом. Ни один человек, достойный звания Человек, не принадлежит к этой компании. Может быть, только у самой могилы страх перед Богом заставит его колебаться и сожалеть о содеянном, но и тогда это будет не искреннее раскаяние, а всего лишь страх, что на суде Божьем он сам будет обвиняемым.
Когда ты выйдешь из камеры и тебя пошлют на остров — неважно, какой — не вступай в сделки с этим отродьем. На их стороне — низость и неосознанный садизм. Со мной находятся люди, совершившие немало преступлений, но в которых страдание развило добросердечие, милосердие, великодушие и мужество. Я предпочитаю быть заключенным, а не тюремщиком.
Еще двадцать дней. Замечаю, что в последнее время я получаю меньшую, чем обычно, порцию хлеба, а вместо мяса — кость с кусочком кожи. Как бы не заболеть! Сильная усталость сопровождается глубокой депрессией, и это меня очень беспокоит. Мне с трудом удается протянуть двадцать четыре часа каждого дня. Скребутся о дверь. Я хватаю записку и читаю: «Напиши хоть одно слово. Беспокоимся за твое здоровье. Еще девятнадцать дней. Крепись. Луи — Игнац».
К записке приложен клочок бумаги и кусок грифеля. Я пишу: «Держусь. Очень слаб. Спасибо. Пэпи».
Метла снова скребет о дверь, и я посылаю записку. Несколько слов от друзей значат для меня много больше сигарет и кокоса. Это редкое проявление преданности придает мне сил. Они правы: осталось девятнадцать дней. Я у самой финишной ленточки этого утомительного состязания со смертью и со временем. Не заболею. Мне надо больше отдыхать, не тратить калории. Отменю два часа утреннего шагания и два часа послеобеденного. Ночью все время я лежу, а днем сижу неподвижно на своем каменном табурете. Время от времени встаю, делаю несколько движений руками и снова сажусь. Осталось всего десять дней.
Я брожу по Тринидаду, и печальные звуки яванских однострунных скрипок убаюкивают меня. Страшный, нечеловеческий крик возвращает меня к действительности. Крик раздается из камеры, расположенной позади моей. Я слышу:
— Сволочь, попробуй только подойти сюда, к моей яме!
— Заткнись или тебя накажут, — отвечает надзиратель.
— Ах, ах! Позволь мне посмеяться, кусок дерьма! Что может быть хуже этого молчания? Наказывай меня, как хочешь. Бей, если это доставит тебе удовольствие, палач, но тебе не изобрести ничего хуже безмолвия, в котором ты заставляешь меня жить. Нет, нет, нет! Не хочу больше, не могу больше жить в этом мире без звуков. Три года назад я уже должен был тебе сказать: «Дерьмо! Грязный мерзавец!» Я был дураком — ждал тридцать шесть месяцев, чтобы сказать, как противны мне ты и тебе подобные — гнилые твари!
Через несколько минут открывается дверь:
— Нет, не так! Выверните ее наизнанку, это намного эффективнее.
Несчастный парень продолжает визжать:
— Надевайте смирительную рубашку как хотите, гниды! Наизнанку, если хотите. Тяните шнурки сильнее, чтобы я задохнулся, но все равно от меня ты услышишь одно: мать твоя была свиньей, а ты — подонок!
Ему, наверно, заткнули рот — я больше не слышу ни звука.
Этот случай оторвал меня от островов и их прекрасных людей, от скрипок, от грудей индианок в Порт-оф-Спейн, и возвратил к печальной действительности изолятора. Еще десять дней — двести сорок часов страдания.
То ли неподвижность приносит плоды, то ли помогает записка товарищей, но я чувствую себя неплохо, а там за стеной, на расстоянии двух метров от меня, несчастный парень начинает сходить с ума. Он долго не протянет, а своим бунтом он только приближает свой конец.
А моя изоляция подходит к концу, и через шесть месяцев я надеюсь снова быть в форме, достаточной для нового побега. О первом побеге лишь говорили, о втором напишут на стенах тюрьмы. Нет сомнений, сбегу максимум через шесть месяцев.
Последняя ночь в изоляторе. Семнадцать тысяч пятьсот восемьдесят часов назад я вошел в камеру № 234. Дверь камеры за все это время открывалась всего один раз: когда меня вели к коменданту. Со мной говорили за это время всего четыре раза, если не считать нескольких слов, которыми я ежедневно, в считанные секунды, обмениваюсь с моим соседом.
Я тихо засыпаю, думая лишь об одном: завтра двери моей камеры окончательно откроются. Завтра увижу солнце, и, если меня пошлют на Королевский остров, буду дышать морским воздухом. Завтра я буду свободен. Меня разбирает смех. Что значит, свободен? Завтра ты начинаешь официально отбывать свой срок — пожизненную каторгу — и это ты называешь свободой? Знаю, знаю, но это ни в какое сравнение не идет с тем, что мне пришлось пережить здесь. В каком состоянии я застану Кложе и Матурета?
В 6 часов утра я получаю кофе и хлеб. Мне хочется сказать: «Вы ошибаетесь, я сегодня выхожу», но тут же спохватываюсь: я ведь страдаю «забывчивостью», и комендант вполне может влепить мне на месте тридцать суток карцера, если узнает, что я над ним посмеялся. Но, как бы там ни было, сегодня, 26 июня 1936 года, я, согласно закону, должен покинуть изолятор Сен-Жозефа. Через четыре месяца мне будет тридцать лет.
8 часов. Я съел всю порцию хлеба. В лагере еды будет вдоволь. Открывается моя дверь. Входят комендант и два надзирателя.
— Шарьер, ты отбыл свое наказание — сегодня 26 июня 1936 года. Идем с нами.
Я выхожу. Во дворе меня ослепляет солнечный свет. Я слабею. Ноги подкашиваются, а в глазах мелькают черные пятна. Я прошел всего пятьдесят метров, из них тридцать — на солнце.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});