Производственный роман - Петер Эстерхази
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Возвращаясь к жилке: «На высоком дубу, на сухой веточке, сидела-посиживала птица-кукушка. Кукушка! Кукушка! Направо путь держи, девочка! Пошла Машенька направо. Вдруг, откуда ни возьмись, выскочил, вдруг, откуда ни возьмись, как выскочит, как выпрыгнет Мишка-медведь, полным именем Михаил Иванович. Сагреб Машеньку своими лапами и был таков. И давай с ней бежать».
27 «Я, например, хоть миллион лиц увижу, все равно самой красивой буду считать Гитту Реен», — «Дорогой мой». — «Хорошо с тобой вместе жить». МАСТЕР И ГИТТА — не будем, однако, говорить пошлостей.
28 Крайние делали передачи, а центровые, набрасываясь на мяч, старались направить его в сетку. Он долгое время качал своей благородной головой: «Чтобы движущийся мяч… очень трудно… очень трудно». Вначале он делал попытки и озабоченно промазывал. Господин Эжен, кладовщик, — у которого со славным гоподином Арманом были натянутые отношения — отпустил господину Миксату в кредит бутылку пива «Кэбаньаи». «Холодное, как из погреба», — засмеялся крошечный господин Эжен (в смысле, что в погребе тепло, — и в этом соль шутки). Большой палоц посасывал пиво, наблюдая за мастером, который с пяти метров попадал почти по всем спасованным мячам подряд. Кладовщик больше пива не дал. «Хватит, папаша». Господин Эжен был маленького роста, но решительного характера. (Примерно в это время всплыли некоторые проблемы, и решительность господина Эжена проявилась и в этом случае, что — в переносном смысле — привело к кровавым схваткам между ним и господином Арманом. В зараженном воздухе обязательно развивается необоснованная подозрительность и клеветничество. Суть дела заключалась в нехватке средств.)
Господин Миксат помахал мастеру рукой на прощанье. «Коктейль-бар?» — крикнул он, труся за укатившимся мячом. Великий мастер анекдотов, который во время оно[60] с ошеломляющей резкостью высказал свое мнение в адрес правительства, и партии, чей инстинкт реалиста, живое чувство справедливости уберегли от вступления на путь разочарованных, потерявших надежду, на чьей душе камнем лежала вызывающая тревогу безвыходность эпохи, однако даже в одетом броней цинизма, стареющем писателе скрывалось прекрасное бесстрашие непохожести времен его молодости, и об отношениях которого с Кальманом Тисой буржуазное литературоведение создало легенду (да, потому что таким образом оно хотело обезоружить его едкую критику: ведь как может быть беспощадным сатириком общества господ человек, который на террасе виллы Йокаи в швейцарских горах чуть ли не каждые субботу и воскресенье смотрит, как Тиса играет в карты), так вот, этот человек пожал плечами и жестом ответил занятому тренировкой мастеру, что «он еще опрокинет где-нибудь пару рюмашек». Он кивнул, затем внимательно выслушал, в чем состоит следующее упражнение; наступила очередь так наз. игрового упражнения, однако он, как всегда, его не понял. «Не сердись, ива, не понимаю я». В ответ на это ему стали объяснять, медленно, как детям. «Стоило тебя посылать учиться, приятель».
29 «Однако, дядя Кальман!»
30 «Кто этот говнюк?» — спросил господин Дьердь небрежно (а ведь господин Дьердь знает всех, ну просто всех), смотря как бы сквозь мастера, в то время как руки его двигались с молниеносной быстротой: он быстренько вымыл стакан, кивнув стоящей рядом с мастером и его спутником мамаше. «Двести красного, так, радость моя?» А «Да, да, золотой мой, только тридцати филлеров нетути». Старуха смущенно переминалась с ноги на ногу. Черное, грязно-ветхое пальто из болоньи висело на ней, образуя крупные складки, и лишь на согнутой спине натягивалось. «Как несчастная ведьма». (Мастеру, с точки зрения внешнего вида, она напоминала его бабушку. Только этой старухе «явственно не хватало сил». Но и его бабушку прошедшее время так же согнуло. Она превратилась в черную крестьянку, и она тоже — добрая ведьма. Когда, сгорбившись, смотря теперь уже только в землю, с почти непостижимой для мастера скоростью, она семенила по маленькому селению, сквозь щели между одинаковыми домами, по улице, с ней очень почтительно здоровались. Неспроста. И всегда бывало очень забавно, когда какому-нибудь и не всегда, может, надутому западному туристу она на одном из мировых языков объясняла дорогу.) Господин Дьердь весело взглянул на мастера. «Так нетути! Ничего, мамаша, завтра занесете». Но за это время старая женщина уже схватила дрожащей рукой стакан, секунду держала перед собой, а потом в мгновение ока выдула вино; пробормотала что-то господину Дьердю и рванулась на улицу. «Адью, уважаемые дамы, адью», — произнес знаменитый шинкарь ей вслед.
«Кто этот говнюк?» — кивнул он снова в сторону чрезвычайно скромно, но плотно стоящего рядом с мастером господина Миксата. «Извини, дядя Кальман», — опустил он значительно глаза, а потом тем же манером зыркнул на господина Дьердя: «Не все ли равно? Приятель, кто угодно». — «Два пива?» — «Два пива», — сказал он младшему брату, переполняясь определенным чувством.
Много ли, мало ли времени прошло, и вдруг он — почему, а почему бы и нет — подумал, что может позволить себе (вследствие гнетущего чувства ответственности и жажды знаний), и поэтому, поставив на металлическую стойку свою кружку и вытерев — как Рука тучи с горных вершин — с носа пивную пену набросился на Кальмана Миксата, которому (однако) мастер был явно по душе. (Далее ирония Эстерхази несколько бледнеет. Случайно ли это? Звездный знак намеренности или временное обесточивание дисциплины? — О, о, сказали солдатики в витрине.)
«Скажи, дядя Кальман, ты добровольно брался за определенные задания, или начальник пресс-службы премьер-министра Арпад Берчик приказывал?» Так, с места в карьер! Фантастика! Господин Миксат еще не допил пиво. Аккуратно пил, тыльной стороной ладони вытирал усы. До тех пор на них, как иней, белела пена. «Добровольно. Я чувствовал, что это правильно. Я верил в это». — «Не грузи, дядя Кальман. Все прямо верили?» — «Многие». Старик мечтательно прихлебывал. Теперь их разделяло большее; диалога как будто бы и не было. «Очень многие», — «Да, но дядя Кальман», — мастер гневно, нетерпеливо всплеснул в воздухе руками. (Только теперь ясно, как ему повезло с тем, что кружка поставлена на стойку.) Старик только бурчал про себя, вроде говоря что-то, а вроде и нет. «У нас с этим так, не умеем мы об этом рассказывать так же, как не может человек говорить о первой ночи любви». — «Да, но, дядя Кальман, так то-то и оно! У невесты яйца между ног!» Господин Миксат редко смотрел мастеру в глаза; однако теперь взглянул. И сколько всего отражалось в паре подернутых пеленой карих глаз: великое знание, почем фунт лиха. «Большой ты мамелюк, старик», — молодечески сказал мастер. Кальман Миксат отвернулся. «Брань на вороту не виснет».
Мастер вспыхнул безудержным гневом. (Потому что так чувствителен он именно к словам, к злоупотреблению ими. От этого он приходит в крайнее уныние. «Сыто рассиживать и врать, друг мой, — наихудший вариант». На эту тему добрый человек любил говорить также следующее: «Друг мой, грамматика аморальна». И если у него очень плохое настроение, добавляет: «Kultur ist Parodie[61]«. В полную силу может это прочувствовать он.) Предки-куруцы схлестнулись в нем с предками лабанцами (потому что среди Эстерхази полно и тех и других), толедский клинок с выпрямленной косой, его глаза блестели, был он знаменем, которое можно развернуть, и древком; это поддается дефиниции. Кальман Миксат в возбуждение не пришел. Он сделал господину Дьердю знак рукой: еще пива. «Хорошая у вас тяга, батя», — засмеялся великий шинкарь. Внимательная неподвижность господина Миксата охладила пыл творца этого столетия. «Знаешь, сынок, пусть смелыми будут твои куруцы, а не писатель». (Да ведь и мастер не хотел быть ни смелым, ни несмелым.)
В кабаке появился худенький белобрысый мальчонка, за собой на веревочке он тянул маленькое пианино. Подошел прямо к шинкарю, спросил что-то, однако тот отрицательно покачал головой. Завсегдатаи сидели за столами и пили — не много, но постоянно. «Отца ищешь, а?!» Но даже не подняли головы от карт. Это не было новостью: за некоторыми из них вот-вот придут, за другими никто и никогда.
Мастер с жаром публициста продолжал допытываться. «Да, но, дядя Кальман, определенные признаки все же подозрительны…» — «Оставь ты меня в покое. Не те уже мои годы… Память портится». — «Это хорошо, рассыпающаяся память — то, что надо!» — трещал мастер, о котором ходила слава великого гурмана. Господин Дьердь замахал руками: пусть потише веселятся, мать у меня болеет, бедняжка. (Однако затем ее самочувствие улучшилось.) Господин Миксат пожимал плечами. Наверное, ему многое вспоминалось. «О, новая страна, новая жизнь, новые иллюзии!» — Боже правый, я могу прикусить губу; и напомнить мастеру о множестве положительных судеб, которым это ироническое предложеньице навредило. «Если я не обижаюсь…» — сказал он с небережной молодцеватостью. Я напомнил мастеру его собственную ситуацию, мало того, изволил заметить, что, может быть, он в конце концов, подходя с точки зрения истории, все-таки эдакий милый (не милорд, ха-ха-ха!) кукушонок в мягоньком гнездышке социализма. Конечно, полезный, порядочный кукушонок. «Эй ты, ты, кукушка, ну, твою мать!» — завопил он легко, элегантно. Итак, после того как он эффектно отразил наставленные на него, через мое посредничество, скользкие рапиры, вновь стал доставать господина Миксата. Кое-что еще хотелось знать ему, и кое-что считать он изволил неправильным. «Здесь взятки гладки, друг мой».