Красное колесо. Узел 3. Март Семнадцатого. Книга 3 - Александр Солженицын
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Между тем, предводимый дьяконом с толстой свечою, священник обошёл храм вдоль стен, в отступ молящихся окадивши все главные иконы, и ещё с амвона веерообразно кадилом, – закрыл врата в светящийся рай, отрезав нас на этой земле, с чем есть мы сами.
Но, однако, какая твёрдость нам сообщена: Земля – не поколеблется вовек, молитесь отдатно и уверенно. И воспламеняются революции, и гаснут революции – а мир Творца стоит.
Густым дьяконским басом, как бы и не дающим себе всей силы, потекла мирная ектенья с привычными возгласами, ритмично отзываясь утешительными «Господи, помилуй», – о свышнем мире, и мире всего мира, и о Синоде, а дальше, как тысячи-тысячи привычных раз, никого бы не удивляя, должно было потечь «О благочестивейшем, Самодержавнейшем, Великом Государе нашем» и о супруге, о матери его, наследнике и всём царствующем доме, – отданные богослужению не ожидали тут какой спотычки, но кто-то успел подумать за этот день, оборотливый Святейший Синод дал поспешную команду (ну да не более же поспешную, чем отрекался сам царь)? – и вот уже гудел дьяконский бас:
– О велицей богохранимой державе Российстей и благочестивом и благоверном Временном правительстве ея.
Вера как увидела сразу усмешки своих друзей и знакомых, и ей стало стыдно, ибо не нашлась бы возразить. Конечно, раз царя больше нет, его должны были прекратить омаливать – но может быть не с такой поспешностью? В этой «благочестивости», так нескладно приложенной к Временному правительству, где все и креститься забыли, была комическая услужливость. Отодвинутый, умельчённый внешний мир протянул руку и сюда.
Но Вера не столько сама испытала толчок, сколько отдалось ей за няню: а няня?? Покосилась на неё через несколько плечей – а та тоже повернула голову к Вере, как никогда не крутилась с тех пор, что Вера выросла из ребёнка, – и гневное изумление было на нянином сухом лице.
И по всей церковной толпе прошло движение, огляды, перешёпты.
…Няня шла в церковь – исцелиться от гнева этих дней. Перед самым домом их, через площадь, в Михайловском манеже, согнаты были, как скот, наарестованные люди, говорили – уже с тысячу там заперто. И к церкви-то шла – мимо цирка, а туда вотеснялась толпа на сходку, и на всех наляпано красное лоскутьё, а сходка там кажный день по два-три раза, вот и во время всенощной, небось в церковь не пойдут. А в церковь вошла – стоят солдатиков несколько, а гляди – с красными лоскутами. Подошла к ним и сразу: «Да вы что, лешебойники, в уме? куды пришли? а ну, посымайте!» Двое – сняли, а другие двое потоптались – ушли. Пошла прикладываться к иконам – под иконой Преображения ещё какая-то неряха подколола большой красный шёлковый бант. Тут же няня неколебно его сняла, понесла в мусорницу, потом подумала – отдала к свечному ящику. Укрепилась на своём месте, народ собрался, звонить кончили, раскрыли царские врата, закадил батюшка вокруг престола, служба началась – и чаяла няня теперь просветлеть после этих дней окаянных. И тут – пристигло её на ектенье. Она – как ахнула, только немо. Она – верить такому не могла. Там в городе пусть чертобучатся как хотят – но как же это тут подменили? что ж, нас и в храме хотят облиховать? да куда ж душе деться, не из храма же вон? Что это, и церковь отпала? Теперь и церковь будет ненастоящая?.. Да царь же – живой, как могут за него не молиться?.. Может дальше передвинули? Нет, дьякон читал: «О пособити и покорите под нозе их всякого врага и супостата». Так под кого ж покорить – под этих же супостатов?..
Уж так сбило, смешало всё! – но служба текла своим чередом, вот пели «Блажен муж, иже не иде на совет нечестивых» – это стояло! к нечестивым не пойдём, и аллилуйя раскатывалось. А там – «Да исправится молитва моя», – няня успокаивалась.
«Ибо утверди вселенную, яже не подвижится…» Не подвижется и от ваших бунтов.
Но дыханье затаила на сугубой ектенье: да хоть теперь-то! Нет, пропустили Государя опять, вместо него опять – благоверное правительство.
Ну, знать не нашему уму… А вся служба – та же, неизменная. Куды нам деться? Сами втихую молиться будем.
А – Егорию каково? за него помолиться.
…А Вера думала: да по-настоящему нет противоречия между тем, что в городе и что в храме: ищут братства и там и здесь, только разная форма выражения, разный уровень понимания и разный успех. Здесь – уже достигнуто, а там – ещё долгий путаный путь.
Умягчала, умягчала несравненная вечерняя молитва: «Сподоби, Господи, в вечер сей без греха сохранитися нам…»
Слышала «Господи, помилуй» – чуть подпевала свозь губы – два самых ёмких молитвенных слова, чтó только не помещается в них. Вступало: «о всякой душе христианской, скорбящей же и озлобленней», – молилась тут за брата Георгия, да не только тут, а во всякой молитве, и утром, и вечером, – и за угрожаемую жизнь его, и за смятенную его душу.
Но и, с отчаянием же, – о себе. И – о нём. Чтобы решилось это мучительство как-то же, чтобы решилось, как укажет Господь, и если можно, то откроет путь, а если нельзя, то завалит зримо.
«Господи! пред Тобою все желанья мои, и воздыхание мое не сокрыто от Тебя».
И если нельзя – то отринь до конца, что нельзя, а если можно, то вразуми – что можно.
Она не смела ничего просить прямо, ибо путь и был загорожен явно. Но душа не хотела перестать надеяться.
Между тем померкли лампы, вечерня переходила в утреню.
А священник в чёрной рясе перед закрытыми вратами, с головой и плечами сокрушёнными, читал свои тайные молитвы за всех.
И снова потекла мирная ектенья – и нанесла тот же немирный удар по ошеломлённой няне и, наверно, по многим тут.
Но задумчиво-повторительно успокаивал хор: «Благословен грядый во имя Господне!» – как отбирая всех здешних от разочарований этого мира.
Зажглись ярко лампы – и грянул тропарь сегодняшнего праздника «Спаси, Господи, люди Твоя». Оказался и хор уже переучен, и теперь, не без сбива от непривычки, замявшись, вывел – не «победы благоверному императору нашему», а – «победы богохранимой державе Российстей и христолюбивому воинству ея на сопротивныя даруя».
Для няни это должно быть всё же приимчивей: и держава Российская, и христолюбивое воинство. И никакого временного правительства.
Торжественно выносили огромное Евангелие в драгоценном окладе, с посверкиванием камней. И мощным голосом дьякона:
«…Ибо они еще не знали из Писания, что Ему надлежало воскреснуть из мертвых…»
Ещё не знали…
Но мир храма торжествовал над внешним. Ничто не могло протянуть лапы остановить этот воспаряющий праздник в накалившемся запахе горячего воска, где вперёд искупалось и всё дурное, что могло случиться во внешнем мире.
А в распахнувшихся царских вратах священник неповторимым древним жестом, приветствуя первый утренний луч, косо раскинул вздетые руки:
– Слава Тебе, показавшему нам Свет.
Подходил высший момент сегодняшней службы: протяжное «Святый Боже, Святый крепкий», и все уже знали, хотя и не всем было видно через раскрытые врата, что священник вознимает с престола большой крест, увитый цветами, и, больший чем голова его, возлагает к себе на голову.
А вот и вышел с ним на амвон, предшествуемый двумя отроками с большими толстыми свечами и дьяконским каждением. Вот бережно спускался по ступенькам и под хор «Спаси, Господи, люди Твоя» двинулся к центру храма и там уложил крест в цветах на аналое. Окадил его, обходя. Земным поклоном пал перед ним на ковёр. За ним второй священник. За ним дьякон.
И вдруг, за хором, чутко, все в храме уже уверенно знающие и каким-то дивом не вырываясь, не отставая, не украшая тех лучших голосов, но подпирая их мощью, взняли полнозвучное, взмывающей земной силой не похожее на всё тонкое и прекрасное, что пелось до сих пор:
– Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!
Это была – как волна, покрывающая всех тут и до того цельная, что как будто она и перенесла Крест по воздуху, не роняя, – на аналой посреди храма.
Нет, не волна, а соединяющая сила, которую действительно ничто на Земле не может сломить.
– Кресту-у-у Твоему-у-у по-кло-ня-ем-ся, Влады-ыко-о!
И падал весь храм в едином земном поклоне – и снова вставал. И снова победно —
– Кресту-у-у-…
Потом хор пел один – «Животворящему древу поклонимся» – а в толпе возникла толчея, но братственная, взаимоуступчивая, толчея до тех пор, пока она выливалась в струйку к аналою, где покинут был простор для падения ниц и затем целовать большое серебряное распятие в круге неколющих цветов.
Твоим Крестом разрушится смерти держава.
431
Родичев в Гельсингфорсе.Если во всей Государственной Думе был Родичеву соперник по красноречию, то только один Василий Маклаков. Но Маклаков брал тоном как бы доверительной беседы, со множеством аргументов (не пренебрегая и противоположными), мягкостью (деланой или истинной), даже красотою глаз и внезапной улыбкой серьёзности, – все приёмы, рассчитанные на аудиторию избранную и не слишком большую. Речи Родичева были – скок рьяного иронического интеллекта, который в начале и сам не знал, куда его донесёт (как нанесло на дуэль со Столыпиным), лишь по пути незадуманно находил в себе силу и пищу. К речам он никогда не готовился, и даже лучшие его были – которых он не успевал обдумать, но движим был силой чувства, а если тема не увлекала его страстно, то речь и не получалась. В его речах никогда не терялась насмешливость ума и нередко рождались летучие афоризмы, сохранявшие потом свою отдельную жизнь. Всё это тоже имело особый успех в аудитории возвышенной, но напор, убеждённость, яркость, громкость были так сильны, что не только в Думе и не только перед интеллигентами, перед земцами, – но в любой аудитории Родичев не мог не иметь успеха, и кадеты считали его своим единственным массовым оратором. Пока он говорил – он держал всех слушателей под властью своего слова.