Дервиш и смерть - Меша Селимович
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он думает, что я мщу. Меня это не касается. Лишь я один мог знать, что этот новый шейх Нуруддин очень похож на того юного дервиша, который с обнаженной саблей в зубах переплывал реку, чтоб атаковать врагов веры, на того безумного дервиша, отличающегося от этого, сегодняшнего, тем, что он был лишен хитрости и мудрости, которыми может одарить нас лишь тяжкая жизнь.
Вечного тебе успокоения, прежний неопытный юноша, в котором горел чистый огонь и жила потребность в жертве.
Вечного успокоения и тебе, почтенный и благородный шейх Нуруддин, веривший в силу незлобивости и слова божьего.
Я зажигаю вам свечу в памяти и в сердце, вам, которые были добрыми и наивными.
Теперь тот, кто носит ваше имя, продолжает ваше дело, не отрекаясь ни от чего вашего, кроме наивности.
Время до сих пор было пучиной, медленно колыхавшейся между высокими берегами бытия. Теперь оно стало походить на стремительную реку, безвозвратно уносящую мгновения. Ни одного из них нельзя мне терять, с каждым связана одна-единственная возможность. Я испугался бы, если б думал так раньше, меня свели бы с ума могучий шум и безостановочное движение, а теперь я был вынужден нагонять его, подготовленный в душе, потому что спешил. Но я не был поспешен, я хорошо измерил каждый миг, который мог вынырнуть из мрака грядущего, и каждое свое действие, которым я мог его оплодотворить, дабы произошло то, чего я ожидал, дабы все соединилось в цепи причин и последствий.
Я знал, что скажет мне Али-ага, услыхав об этом, и поэтому сперва поспешил к нему. Он уже все знал, молва обогнала меня. И я услыхал то, что надеялся услышать завтра или после полудня, это только звучало сочнее, чем я предполагал. Он приподнялся на постели, желтый, прозрачный, исхудалый, и ругался, угрожал, проклинал, следовало, говорил он, мне так им сказать, вспомнить им их отца и мать, хотя мне и неловко по моему сану и званию, но все равно, я поступил по-человечески, всяческая мне честь, я сказал им то, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке.
Я стоял и ждал, пока схлынет эта словесная волна — старик распалится еще сильнее, пусть себе бушует,— и думал о том, как все заняты судьбой хаджи, как взбудоражены и оскорблены, а ведь никто даже не опечалился и не разгневался, когда схватили меня, никто не сказал того, что должен сказать один честный человек о другом честном человеке. Кто же бесчестен, я или они? Или, может быть, и не стоит говорить о честности, для каждого благородно то, что его касается. А я не принадлежу к ним, я ничей и должен со всем покончить один. Один, как и тогда, но теперь они станут моей армией, и я ничем не буду им обязан. Я не принадлежу к ним, и они не касаются меня. Я пустил по течению их человека, и они сами будут его извлекать, не имея понятия о том, что работают на меня. И на справедливость, ибо я на стороне всевышнего, пусть и они окажутся там невольно.
Я обязан был так поступить (отвечал я Али-аге, преуменьшая свое участие), и мой долг был сделать еще больше. Если мы не защитим справедливость, ее вовсе не будет. Я не восстаю против власти, но меня постигла бы божья кара, если б я не выступил против врагов веры, а им является каждый, кто подрывает ее основы. Если мы не воспрепятствуем им, наш страх взбодрит их и они принесут еще большее зло, попирая и нас и божьи законы. Можем ли мы, смеем ли мы допускать это?
Немного я знаю о врагах веры, сказал Али-ага, но мы не должны допускать насилий над хорошими людьми. Но мы и сами виноваты в том, что позволили всяким ничтожествам и мошенникам угнетать себя. Мы смотрим на них свысока, нам все стало безразлично, и они забрали силу, позабыли о том, кто они. Но пускай, мы бы тоже не проснулись, окажись они поумнее.
— Пошли за кади,— приказал он мне, позабыв об осмотрительности, как и всякий человек, которому богатство дает право управлять людьми.
Я боялся, что он скажет это, и приготовился заранее, не зная, как поступит кади. Если он откажет ему, это будет хорошо, он приведет в ярость и его и чаршию. Но если он согласится, если старику удастся его напугать или подкупить, чтоб он отпустил хаджи Синануддина, все может печально окончиться, не успев начаться. Поэтому я воспротивился его желанию ради той доли случайности, которая сделала бы меня смешным. Мне оставалось бы тогда лишь безнадежно ожидать другого случая.
Спокойно, уверенный в силе своего суждения, я спросил:
— Зачем тебе нужен кади? Из всего того, что ты мог бы ему предложить или чем ты мог бы ему пригрозить, для него важнее всего собственная безопасность. Если он отпустит его, то тем самым он обвинит себя.
— Чего ты хочешь? Чтоб мы сидели у моря и ждали погоды? Читали молитвы?
— Надо послать письмо в Стамбул Мустафе, сыну хаджи Синануддина, пусть он спасает отца как умеет.
— Пока письмо придет, будет поздно. Мы должны спасти его раньше.
— Мы сделаем и то и другое. Если не удастся его спасти, то пусть хоть их не минует наказание.
Он растерянно посмотрел на меня, словно его ошеломила возможность гибели друга.
— Такой честный человек, как он, не мог сделать ничего худого. Что с ним могло бы случиться?
— Я тоже так думал о брате. Ты сам знаешь, что с ним случилось.
— Это другое дело, ей-богу!
— Что другое, Али-ага? Хаджи Синануддин не такой мелкий и незначительный, как мой брат, за него есть кому заступиться. Ты это хотел сказать? Может быть, и так, но об этом знают и кади и муселим. Почему же тогда они схватили его? Чтоб отпустить, когда вы пригрозите? Не будьте наивны, ради бога!
— Чего ты хочешь? Отомстить?
— Я хочу преградить дорогу злу.
— Ладно,— произнес он задыхаясь,— пусть будет и то и другое. Кто напишет письмо?
— Я уже написал. Поставь и ты свою печать, если хочешь. И надо кого-нибудь найти, чтоб отвезти поскорее. Надо заплатить. Мне нечем.
— Я заплачу. Давай письмо.
— Я сам отнесу.
— Никому не веришь? Может быть, ты прав.
Удивительное место почтовая станция, мне запомнилась она по острому запаху лошадей и конского навоза, по тем странным физиономиям, которые возникают откуда-то и куда-то исчезают, по рассеянным взглядам и пустым глазам путников, чьи мысли мчатся вперед или тянут их за собой, как груз, потерянные, подобные ссыльным.
Теперь, к моему удивлению, все смотрели на меня с любопытством и подозрением.
— Письмо важное? — спросил почтарь.
— Не знаю.
— Сколько денег дал Али-ага?
Я показал.
— Кажется, важное. Хочешь, пошлю с гонцом?
— Я должен сказать ему, кому вручить.
— Как хочешь.
Он ввел в комнату гонца и вышел.
Тот спешил.
— Безымянное? Мало даешь.
Он нагло смотрел на меня маленькими глазками, лицо его огрубело от ветров, от солнца, от дождя, что-то безжалостное было в физиономии этого человека, что мчится по дальним дорогам, неся сообщения о чужих бедах и удачах, а его самого не волнуют ни слезы, ни радость.
— Не я плачу. Я только выполняю чужую просьбу.
— Мне безразлично. Плати за все сразу. Бакшиш дашь, когда вернусь.
— Половину — сейчас, половину — когда вернешься. А бакшиш получишь у того, к кому едешь.
— Это еще не известно. Если весть добрая, забывают дать от счастья. Если худая, печалятся и опять же забывают.
— Тот, к кому везешь, высокий человек.
— Тем хуже. Они думают, что для нас честь служить им. Плати сразу.
— Ты, кажется, вымогательством занимаешься, друг.
Он держал письмо на ладони, словно взвешивая его.
— Может, и вымогательством. Как ты думаешь, сколько я получу, если отдам его кому-нибудь другому?
— Кому другому?
— Ну, например, муселиму.
Я вздрогнул и почувствовал, как меня облил холодный пот. Никогда нельзя все предвидеть, мы зависим от игры случая больше, чем думаем. Напрасно я все рассчитал и подготовил; жадность почтового гонца могла погубить меня в самом начале. Он мгновенно раскусил мою неопытность, и мне нечем было его припугнуть.
Первой мыслью моей было овладеть письмом любой ценой: у меня уже дрожали руки, готовые схватить гонца за воротник. К счастью, я совладал с собой, даже нашел в себе силу улыбнуться и спокойно ответил:
— Поступай, как хочешь. Я не знаю, что в письме, и не знаю, выгадаешь ли ты.
— Я подумаю.
— Слушай, друг. Может быть, ты шутишь, но я тебе теперь не верю. Давай письмо.
— Шучу, говоришь? Я не шучу. Я хотел узнать, опасно ли то, что я везу. Теперь знаю, опасно. Ты сам мне сказал.
— Что я тебе сказал?
— Все. Ты оцепенел, когда я упомянул муселима. Ты хорошо знаешь, что в письме. Вот оно, держи. Другой гонец пойдет через пять дней. Ему ты заплатишь больше.
Я дал ему то, что он просил, и назвал имя силахдара, с облегчением подумав о том, как глупо он шутил со своей и моей жизнью.
Я вышел усталый, почти без сил от ужасной мысли не выпустить его живым. И вручил ему опасное письмо снова, когда убедился, что он просто лукавит.