Ожидание - Владимир Амлинский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Он усмехнулся, махнул рукой, деловито и быстро пошел.
Это было лето решений. Решений, которые так и не были приняты. Все продолжалось, и ничего не начиналось.
Осенью он уехал с экспедицией профессора Массе в Среднюю Азию.
XIV
Двор был пуст; дети носились по огороженному проволокой загончику, копошились, падали, стучали клюшками, движение их было подобно ртути, беспорядочно-неостановимо. Один из мальчишек ростом и фигурой походил на его сына. Но, подойдя поближе, он увидел: этот не его, чужой.
Очередь перед аттракционами медленно двигалась, и вот уже дежурная повелительно ткнула в повисшую над площадкой как бы вибрирующую от недавнего полета машинку. Они влезли, уселись. Дашкина бойкость и смелость вдруг сразу улетучились. Она примолкла, а он, наоборот, начал тараторить без умолку. Был лих, бесстрашен и подтрунивал над ней, потому что сам немного боялся. Это был аттракцион особый, даже табличка висела: «Люди с сердечно-сосудистыми заболеваниями, а также дети до шестнадцати лет не допускаются». Он не походил на степенные аттракционы старого парка, когда медленно болтаешься в вагончике, потом как бы срываешься со ступеньки на ступеньку и что-то тошнотворно перекатывается из груди в желудок, и ждешь движения и чуда, а кабинка уступами бессмысленно соскакивает вниз со ступеньки на ступеньку.
Нет, здесь был мощный агрегат со злым свистом, потом с грохотом, будто водопадная струя, круша все, громыхая, низвергалась и несла… Красные, облитые лаком ракетообразные кабины переворачивались и падали. Их взлет сопровождался музыкой, здесь был своеобразный музыкальный эффект; оркестровый взрыв тоже как бы подбрасывал кабину, посылая ее в пропасть, и она летела, выходя из своей орбиты, почти задевая деревья, ускользая от соприкосновения с их верхушками как раз в тот момент, когда ты, весь сжавшись, уже предчувствовал удар, взрыв, конец всего и тебя в том числе. Адская была машина. Гордая Дашка вцепилась в его руку, попискивала, говорила тоненьким голосом: «Домой хочу, к маме», и все это было ему приятно, и свое превосходство он выразил в том, что погладил ее по волосам.
Мелькали пятна — то ли лица, то ли песок внизу, — музыка замирала, слышался только скрежет сцеплений, и весь путь космонавтики и астронавтики от Гагарина до Стаффорда стал понятен, возможен и был почти пройден ими.
Но вот и замедление, и приближающаяся земля, и другие жаждущие риска и высоты. Вышли, пошатываясь. Как пишут в книгах, «земля плыла под ногами». А точнее, она быстро и осязаемо вращалась.
— Еще хочешь? — сказал он, гусаря, зная, что не ошибется в ответе.
Она только скривила рот и сделала круглые глаза, полные ужаса и отвращения.
— А я мог бы. Даже запросто. Острые ощущения, блеск.
— Пошли в Нескучный, — сказала она. — Там тихо.
Они пошли, и он замечал, как разнообразна жизнь в парке, как он словно бы разбит на своего рода пояса, различные как по обстановке, так и по занятиям.
Первая часть, с аттракционами, была шумна, напоминала площадь или стадион. Вторая словно бы предназначалась для красивой, сытой и праздной жизни. Здесь пахло бараньим жиром, острым шашлычным духом, во все ресторанчики и павильончики стояли очереди; людей было слишком много, казалось, они будут стоять так до рассвета, вдыхая и ловя чуткими ноздрями этот необычайно волнующий запах; скрипели уключины в пруду, в полутьме медленно разъезжались лодки, на тускло белевших мостиках стоял кто-то, обнимая кого-то невидимого. Это была зона праздника, знакомств, легкого флирта, первых смущенных, почти что дружеских объятий.
Тайные объятия начинались дальше. Там, где исчезал запах мяса и угольков, затихали голоса, где блестела тусклым металлом река, где в углублениях стриженой листвы стояли скамейки с притаившимися, замершими людьми. Здесь надо было идти не глядя, не оборачиваясь, не оглядываясь по сторонам. Только вперед и по прямой. И быстро. И он так и шел. Но испытывал смутное и немного липкое чувство стыда и любопытства. Впрочем, любопытство подавлялось, а стыд не выдавался. И он шел с ней рядом как ни в чем не бывало, только говорил чуть громче, чем следовало.
Неожиданно в этой теплой смутной тишине откуда-то сверху послышался перебиваемый ветром и шорохом мелодический звук. Они тут же узнали его — мелодию из «Крестного отца».
Трудно было передать и объяснить власть именно этой музыки, этой мелодии. Она вдруг переносила тебя из этого темного парка с липким шорохом в другой, огромный, солнечный, может быть даже на берегу моря. Не исключено даже, что с пальмами и с какими-нибудь огромными яркими цветами. Ты шел с ней, да, именно с ней, и ты и она были другими: ты был мужчина, она — женщина. Вот именно так: парк, море, музыка, вы равные и не последние в мире взрослых, никакого страха, подсчета копеек, гляденья на часы — «домой пора», стесненности, неудобства взять за руку, незнания, о чем говорить, пустых слов, добываемых с таким трудом, будто они те самые, из-за которых изводишь тысячи тонн словесной руды, будто не будет завтрашнего унижения перед чистой доской, резкого вызова по фамилии, когда ты словно лишаешься имени, родителей, дома, казенный человек — один, без знаний и без защиты, постоянно ждущий наказания неизвестно за что.
Нет, не машина времени из детских книжек, а всего лишь непрочный, пропадающий куда-то клавишный звук, перебиваемая шепотом и ветром записанная где-то далеко на пленку мелодия.
— Ты что бормочешь? Заклинание, что ли? — спрашивает Дашка.
— Вроде того. Слышишь?
— Да, я это тоже очень люблю.
— Отлично. И будто в первый раз слышишь. Помнишь, как в лагере ее же крутили?
— Помню.
— Ты тогда все время чего-то из себя строила.
— Наверное, я такая и есть.
— Какая?
— А я не могу определить. Я никогда не знаю, что я сделаю дальше.
— Молодец. Человек-загадка. Тебя надо в институт, в колбочку.
— Не смейся… Я действительно не знаю. Мне хочется сказать что-то хорошее, а я говорю плохое. Я не знаю, что я сделаю через пять минут.
— Но, может быть, ты сейчас кинешься в воду в одежде и поплывешь?
— Нет.
— Значит, ты знаешь все-таки, что ты сделаешь, а что нет. И что можно сделать, а что нельзя.
— Нет, это другое. Если я сделаю такое, я буду смешной, глупой, а самое мерзкое — быть смешным. Помнишь, у Толстого в «Войне и мире»?
Он, конечно, не помнил и хмыкнул:
— Припоминаю.
— Я тебе не могу объяснить всего… Просто я хочу быть свободной в своих словах и поступках и решаю: вот сейчас я скажу тому или иному человеку все, что думаю о нем, но открываю рот и не могу сказать. Хочу, но не умею.
— А я верю только в поступки.
— Ты?!
— Да нет, это тоже цитата… Нет, не Толстой, не Чехов… Это наш физкультурник. Он верит только поступкам. Вот ты перепрыгнула через козла — он верит, а принес справку «освобожден» — он не верит.
— Ладно, хватит о физкультурнике. Смотри, как дом на горе светится.
— Ну и что? Тебя туда не пустят. Это однодневный дом отдыха.
— А вон еще дом. Еще светлее и волшебнее.
— Опять романтизм. Это кафе «Восток».
— А там музыка, слышишь? Пошли?
Он пошарил рукой в кармане. Там был мокрый от газировки, тяжеленький комочек. В два туго скомканных рубля было положено еще железа копеек на восемьдесят. Но хватит ли этого на кафе?
Он если и ходил, то с отцом или с матерью и не знал, сколько там чего стоит. А с ребятами они ели мороженое на улицах.
То ли она услышала его внутренний голос, то ли по лицу его догадалась, но она сказала:
— Ты не беспокойся, у меня есть.
— А я и не беспокоюсь. У меня у самого есть.
— Ну так что ж…
— Давай, — бодро сказал он, хотя и не был готов внутренне к этому посещению, обстановка и манера поведения были ему неясны, и, кроме того, он знал, что живет уже в запрещенном, ему не принадлежащем времени.
…Ни во дворе, ни на улице рядом Сергей мальчика не нашел. Он сел в трамвай и поехал туда, где была его прежняя квартира.
Швейцар в раздевалке глянул оценивающе, естественно, свысока; мелюзгу, как и все другие швейцары, он не любил, но, скривив брезгливую мину, все же пропустил.
Кафе это не походило на те дневные кафе-мороженые, куда он приходил иногда с родителями. Там, в тишине, в бассейной белизне кафелей, мальчики и девочки торопливо поедали розовые шарики, запивая их газированной водой.
Нет, здесь была другая обстановка: в дыму, в тумане, гудя голосами, позванивая стаканами, переговариваясь, заглушая звук рубиново светящегося из угла меломана, сидело множество мужчин и женщин. Никто не обратил внимания на них, когда они неуверенно, как слепые, переходя от столика к столику, искали себе места.
Почти все столики были полусвободны и все одновременно заняты. Наконец человек, которого Игорь, разглядев, мысленно назвал «композитор», сидевший с очкастой стриженой девушкой, может быть тоже какой-нибудь пианисткой, а может, просто так, кивнул им любезно: