Игра с тенью - Джеймс Уилсон
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Однако мое внимание привлекло то, что виднелось ниже. Ибо там, под прямым углом к тротуару, располагалось подвальное окно полуэллиптической формы, забранное железной решеткой тюремного вида.
Переклички были очевидны.
Сэндикомб-Лодж.
«Залив Байя».
Четверг
Минуло шесть дней — почти неделя — с тех пор, как я в последний раз открывала дневник. Шесть дней в полутемной комнате, с миссис Дэвидсон подле моей кровати. Шесть дней лихорадки, неутолимой жажды и бредовых сновидений, почти не запечатлевшихся в памяти — кроме непонятного ужаса, навеянного моей собственной простыней, которая казалась мне не просто слишком тонкой и леденящей кожу: она плотно обтянула мой рот и спеленала меня, словно некое извращение, плод дьявольских козней.
Не стоило ездить в Мейден-лейн. Так заявляет доктор Хэмпсон. Это было сущим безумием: промокнуть в столь антисанитарном месте, а ведь я так устала от череды утомительных дней, заполненных чтением, записыванием, недосыпанием. Лихорадка могла стать фатальной. Я должна оценить свое везение и рассматривать болезнь как своевременное предупреждение.
Я стараюсь поступать в соответствии с его рекомендациями и благодарю Бога с открытым сердцем. Правда, слишком часто я думаю не о собственном спасении, а о минувшей потерянной неделе, равно как и о том, что я могла бы избежать этой потери.
Но сегодня, по крайней мере, я смогла написать письмо Уолтеру. Я избавила себя от необходимости излагать все выпавшие на мою долю приключения, мотивируя это тем, что еще слишком слаба. Впрочем, я ни в коей мере не лукавлю, но не могу отрицать и собственного нежелания быть до конца откровенной, хотя и не в состоянии объяснить почему. Мелочность это или подлость, а может, я стану более решительной, убедившись в правоте своих предположений?
Вторник
В воскресенье я работала два часа, вчера — четыре, сегодня — шесть. Мистер Хэмпсон меня бы не одобрил, однако я должна записать посетившие меня мысли, пока они не рассеялись.
Тернер навсегда останется тайной. И тем не менее я чувствую, что нахожусь куда ближе к истине, нежели месяц назад.
Последующие рассуждения — не более чем догадки. Но, кажется, они проливают свет на известные нам факты.
Его первые воспоминания связаны с подвалом и необузданной неистовой женщиной, которая его терроризировала. Она не могла дать ему любовь и заботу, которых ждет от матери любой ребенок; напротив, он был бессилен перед ней и не знал, куда скрыться.
Удивительно ли в таком случае, что возможность близких отношений с женщиной страшила Тернера всю последующую жизнь? И что женщины на его полотнах — не живые существа, наделенные той же красотой и изменчивостью обличий, которые он находил в пейзаже, но невыразительные, инертные объекты — окоченелые тела, куклы или манекены из витрины отцовской лавочки, неспособные причинять боль?
Не удивительна также и его устойчивая боязнь подвалов, погребов и пещер (можно представить, как потрясали его детское воображение рассказы о драконах и чудовищах — обитателях пещер!), которые в его творчестве связаны с угрозами и гибелью. Возможно, именно поэтому, устраивая собственный дом, Тернер ловко скрыл тревоживший его подвал, отдалив от солнечных комнат, где он жил и работал. (Не это ли заметил Уолтер, когда мы ездили в Сэндикомб-Лодж? И не предположил ли он, будто Тернер пытается скрыть некий постыдный секрет, а не болезненные детские впечатления?)
Те же впечатления, думаю, вызвали у Тернера склонности к тайнам и мистификациям. Находиться дома или в любом месте, достаточно хорошо известном его матери, — это означало, что в любой момент его хрупкий детский мир может быть сметен ураганом. Отсюда и первоначальное решение Тернера перебраться в другой конец Хэнд-корт, а потом, при первой возможности, — на Харли-стрит. Отсюда любовь к уединению и резкая реакция на вторжение в его частную жизнь. Отсюда, возможно, и путешествия, и пресловутая скрытность, и бесконечные перемещения между двумя или тремя пристанищами, иногда без извещения близких о том, куда он направился.
А как насчет картин? Смогу ли я теперь лучше понять их?
Полагаю, да. Не навеяны ли все эти ураганы, кораблекрушения, лавины материнским умопомешательством? (И, более того, нельзя ли увидеть в кровоточащих солнцах и покрытых водой чудовищах отголоски мучительных воспоминаний о том, каким стал конец ее жизни?)
Он изображал те бури, которым не мог противостоять дома, дабы обрести над ними власть. Не самый обычный способ, допускаю, но разве побуждения, двигавшие Тернером, не естественны?
В то же время творчество давало ему власть над иным миром: над великолепным, пронизанным солнцем раем, где он обретал прибежище, пусть и временное. Но и «в кипеньи бытия мы умираем». Не таков ли смысл «Залива Байя» и прочих пейзажей, усеянных руинами? Стремись, трудись, изворачивайся, однако рано или поздно агрессия помраченного рассудка, или дикой природы, или просто неотвратимо утекающее время и распад сумеют настичь и одолеть тебя.
Нам известно, что у Тернера были друзья — мужчины и женщины, принимавшие его таким как есть, окружавшие его комфортом и покоем, которых он не находил дома. К ним он испытывал, по всей вероятности, самые сильные чувства — привязанность и благодарность столь глубокие, что в некоторых случаях (отец Амалии Беннетт, Уолтер Фокс, лорд Эгремонт) они продолжали существовать, кажется, и после его смерти.
Но как же его семья?
Семью заменило искусство. Оно заменило ту человеческую семью, которой Тернер никогда не имел в детстве и не стремился создать, повзрослев. Разве, по свидетельству Амалии Беннетт, он не называл свои полотна «детьми» и не оплакивал расставание с ними? Разве Каро Бибби не обратилась к тем же образам, описывая его галерею? И, возможно, именно страстные «родительские» чувства стали причиной столь необычной грубости, обрушившейся на незадачливого гравера Фарранта, ибо любая мать превращается в тирана, если ее дитя в опасности. Я уверена: даже нежная Лора, защищая Флорри и маленького Уолтера, не остановится в случае необходимости и перед убийством.
Те же соображения, полагаю, справедливы и по отношению к Королевской академии. Видение Тернером традиций и миссии этого учреждения, а также чрезвычайная (почти эксцентрическая) серьезность, с которой он относился к обязанностям преподавателя, свидетельствуют о том, что с Академией его связывали не только сугубо практические соображения — словно его не просто соратники-профессионалы, а его родители, дяди и братья составляли сообщество, столь заботливо его сформировавшее и требовавшее полной преданности.
Мы знаем, что независимо от любви или нелюбви к тому либо иному художнику Тернер отказывался критиковать своих товарищей и причинять им ту же боль, от которой страдал сам. Такая героическая сдержанность — весьма редкая в насыщенной сплетнями, двуличной, замкнутой атмосфере Академии — несомненно, наводит на мысль, что он видел в своих коллегах скорее родственников (вроде надоедливой тетки, чье общество нам докучает, но мы вынуждены терпеть ее, блюдя семейное единство), а не профессионалов-соперников.
Кому мы завещаем свое имущество? Родственникам.
И разве сэр Чарльз не сказал, что Тернер оставил своих «детей» нации, а свое достояние — терпящим нужду «собратьям»?
Какое отчаяние. И одиночество. И горечь. И преданность. И расчетливость. И великодушие.
И какая надежда быть когда-нибудь понятым.
Повстречать подобного человека на закате своих дней, терпением, добротой, преданностью преодолеть подозрительность, очистить сердце от мрачных напластований и высвободить заключенную в нем любовь — немалое достижение.
Бедный Тернер.
Несчастная его мать.
Добрая миссис Бут.
Среда
Пустое утро. Еще не отдохнула после вчерашнего.
Днем заглянула Элизабет Истлейк, обеспокоенная состоянием моего здоровья. Я была переполнена Тернером и так хотела удостовериться в верности своих умозаключений, что легкомысленно стала излагать их за чаем. Когда я осознала собственную глупость, то уже было поздно останавливаться. Пришлось продолжить, отчаянно надеясь избежать той ловушки, которую я сама же себе приготовила.
И едва я закончила, как тут же в нее угодила. Не дав понять, согласна она со мной, или нет, леди Истлейк спросила:
— Это ваши выводы, или их сделал ваш брат?
— Мы оба, — ответная, посчитав такой ответ наименее рискованным. — Но главным образом брат, естественно.
В действительности Уолтер, конечно же, ни о каких моих выводах не слышал и (подумала я смущенно) вполне может их отвергнуть. Однако единственная альтернатива — объявить их исключительно моими — нанесла бы существенный удар по его гордости, заронив подозрение, что концепция книги — если, конечно, Уолтер ее примет — принадлежит скорее мне, чем ему.