Там, где престол сатаны. Том 2 - Александр Нежный
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Теперь еще буквально два слова, – умоляюще сказал папа. – …очень важных… я здесь страницу… даже больше… пропускаю и сразу перехожу к его суждениям о Боге. Нельзя не отметить, – торопясь, читал Павел Петрович, – совершенно особые отношения, которые Блаженный установил между собой и Господом. (По-моему, лишь у Блаженного любимому его наперснику и спутнику – котенку дано право безбоязненно обращаться к Богу и даже трогать лапкой «всевышний рукав».) Клерикал счел бы это кощунством, и в былые, а возможно, и в самые ближайшие годы нашел бы (или найдет) в стихах поэта оскорбление Божества, достойное суда и осуждения. Нисколько не желая пугать почтенную публику, я все же мимоходом замечу, что через пару-другую лет общество будет намертво схвачено цепкой рукой церкви, которая двинется давным-давно проторенной дорогой и едва ли не первым делом установит индекс запрещенных книг – в их числе и книг Вениамина Блаженного. В самом деле: с точки зрения догматического разума совершенно недопустимо и кощунственно связывать человека и Всевышнего чем-то вроде старинной дружбы двух равных по возрасту приятелей – причем, дружбы настолько проверенной и крепкой, что она позволяет и взаимные колкости, и непочтительные слова, и даже присвоение одной из сторон качеств, которые заведомо могут наличествовать лишь у другой. Упрощая проблему, можно было бы свести ее к привычному хотя бы в литературе антропоморфизму, однако дело тут, вероятно, гораздо глубже. Бог остается Богом, человек – человеком, но поскольку у Бога все-таки неизмеримо больше возможностей влиять на судьбы мира, то, стало быть, и спрос с Него куда более велик и строг. Если раскладывать по религиоведческим полочкам, то Блаженного, скорее всего, следовало бы – с известными оговорками – поместить к пантеистам. Но, будучи противоречив – как противоречив всякий подлинный художник – он иногда способен предстать перед читателем наивернейшим из адептов Христа, искренне верующим в Бога и сознающим, что он – всего лишь персть в руках Творца. Однако он не был бы Блаженным, если бы повсечасно не корчился от страданий всего живого. Он не был бы Блаженным, если бы пришибленная неведомо кем птаха не становилась для него трагедией вселенского масштаба. Он не был Блаженным, если бы не родился с ободранной кожей и если бы всякий удар или укол зла не вздергивал его на дыбу всечеловеческой муки. И он не был Блаженным, если бы почти каждым своим стихотворением не обличал Бога – за горькую участь человека, неправду и убожество жизни, холод и одиночество, стенания наших меньших братьев и мучительное бессилие исправить что-либо в не нами заведенном порядке вещей. «Мой дом везде, где побывала боль, Где даже мошка мертвая кричала Разнузданному Господу: Доколь?.. Но Бог-палач все начинал сначала».
– Ну вот, – вздохнул и снял очки Павел Петрович. – Там у меня в конце еще одно стихотворение… Я его вам просто так… Называется «Возвращение к душе». – И он начал, прикрыв глаза и лишь изредка утирая ладонью медленно выползающие из-под сомкнутых век слезы. – «Где б ни был ты, в толпе или в глуши, Погряз ли в дрязгах грешного расчета, Тебя пронзит звериный крик души, Стучащей, словно нищенка, в ворота. Ты жил, уйти от вечности спеша, Греша в своей беспамятной дороге… И вот она – стоит твоя душа У смерти на затоптанном пороге». Всем спасибо – произнеся последнее слово стихотворения, с чрезмерной резкостью сказал Павел Петрович. – Всё.
Он собрал страницы, встал и ушел. Слышно было, как в ванной побежала вода и как папа фыркал и отплевывался под ее струей.
– Да-а… – протянул Сергей Павлович. – Вот тебе и Блаженный…
– Ах, Сережа! – метнула в него гневный взор Аня, во время чтения не сводившая с Павла Петровича глаз и, кажется, не шелохнувшаяся. – Поэт пронзительный….
– И глупый и разнузданный Господь не возмутил? И Бог-палач?
– Ну-у… – с укором протянул она. – Я все-таки живой человек, а не православный цензор. И понимаю – по крайней мере, думаю, что понимаю, – из какой мýки… какого страдания… из какого сора, – улыбнулась она, – растет поэзия. Но Павел-то Петрович! Он самую суть Блаженного понял и как выразил!
Что-то еще хотела добавить Аня, задумчиво выводя на скатерти черенком ложки какие-то вензеля и втолковывая Сергею Павловичу, что интуиция бывает подчас важнее и – главное – глубже мысли, на что доктор Боголюбов, исходя из своего, медицинского опыта, согласно кивал, но тут явился папа с посвежевшим после омовения лицом и с вопросом, не остыл ли чай. Он притронулся рукой к чайнику и удостоверил: «Остыл». Сергей Павлович выразил готовность отправиться на кухню и даже отодвинул стул, попутно погладив Аню по плечу, но Павел Петрович со словами: «С любимыми не расставайтесь» собственноручно взял чайник, с грохотом – слышно было – водрузил его на плиту и вернулся с извечным вопрошанием автора, только что представившего на суд почтенной публики свое детище:
– Ну как?
– Прекрасно, Павел Петрович! – с жаром ответила Аня.
– Э-э… не ожидал… Совершенно искренне. Не мог и предположить. Ты ведь все больше по информационной части, – высказался в свой черед Сергей Павлович, заслужив скорбный вздох отца и замечание Ани, что в своем Отечестве пророка нет.
– Истинно, истинно, милая девушка! – воскликнул папа, возликовав от присутствия сочувствующей души. – У меня, может, роман на сносях, а сынок знай одно: ты пьешь, ты себя убиваешь! Я себя убиваю, нет, уже убил заметками про всякую фигню, и ни один Христос меня не воскресит! А впрочем, – пробормотал он, – и заметки мои никому не нужны.
Однако теперь, хотел он того или не хотел, Павел Петрович обязан был хотя бы в кратких чертах обрисовать картину своего изгнания из редакции газеты «Московская жизнь», в коей он прослужил… в коей он прослужил… папа пожевал губами, загнул на правой руке один палец, затем второй и объявил:
– Двадцать два года!
– Двадцать два года! – вознегодовала Аня. – И такая прекрасная статья! Ее должны были напечатать, а вам – дать премию… Ее еще опубликуют, вот увидите! У меня есть знакомый в «Литературке», я попрошу…
– Гм-гм, – сухо откашлялся Сергей Павлович. – Обнаружился никому не ведомый знакомый. Вместе ходили в детский садик.
– Спятил, – охотно объявил Павел Петрович. – Пусть он мне сын, но истина дороже: малый не в себе.
– Сережа! – рассердилась Аня. – Мы о серьезных вещах, а ты… Я с этим моим знакомым на филфаке училась и лет, наверное, десять его не видела. Доволен?
– Я всем в тебе доволен, – кротко и виновато отвечал Сергей Павлович.
Рассказ же папы, с одной стороны, вселил в них отвращение к царящим в редакции нравам, а с другой – исполнил уважения к Павлу Петровичу, впервые в жизни поднявшему бунт против начальства, все поставившему на карту и проигравшему. Но как! Однако по порядку. Переступив порог редакторского кабинета и с неудовольствием отметив, что в кресле, подобрав ноги, пригрелась и не собирается вставать Наташка с лицом молодой смерти, иными словами – большелобая, скуластенькая, с глубоко посаженными голубенькими глазками, а прямо на столе у Жоры на правах первого пера и своего человека сидит и курит «Салем» высокомерная особа, королева, ежедневно допрашивающая свое зеркальце: я ль на свете всех красивей, всех умней, я ли лучше всех пишу, у меня ли дом-хоромы и поклонников толпа, от какового ее величайшего пупоцентризма безнадежно спился ее муж, милый человек и скромный писатель, – сидит и точит с Жорой лясы на их излюбленную тему, само собой, о политике: кто как выступил на Верховном Совете, какая бесхребетная сука Михал Сергеич и как он хотел бы и рыбку съесть… ну и так далее – увидев и услышав все это, Павел Петрович с порога понял, что он со своим Блаженным нынче попал не в ту компанию, развернулся, но был остановлен невнятно-быстрым говорком Грызлова: «Паш, тут все свои, не стесняйся». Павел Петрович заколебался, шагнув сначала в сторону редакторского стола, но затем отступив к двери. Ах, надо бы, надо было бы ему удалиться решительно и бесповоротно и, улучив минуту, навестить Жору têt, так сказать, a têt, и тогда, может быть, и не случилось бы разрыва, к которому он как человек, насквозь отравленный конформизмом, отнюдь не стремился. Но тут и Наташка заулыбалась ему скуластеньким личиком и вполне по-хозяйски указала на кресло напротив, и королева развернулась на своей заднице (весьма, кстати, достойной), окинула папу презрительным взглядом прекрасных изумрудно-зеленых глаз, промолвила: «А!» и, стряхнув пепел сигареты прямо на пол, снова повернулась к Жоре лицом, к Павлу же Петровичу – всем остальным. Папа сел, положив на колени свернутую в трубочку и перехваченную черной резинкой рукопись.
Звонили телефоны, Грызлов поочередно бормотал в них своей невнятной скороговоркой, объяснял королеве и первому перу, какая статья была бы чрезвычайно кстати в следующем номере газеты и через стол нетерпеливо тянул руку к Павлу Петровичу. «Родил что-то? Давай, давай…» – «Может быть, господин… э-э…» – «Боголюбов», – подсказала Наташка. «Может быть, господин Боголюбов, – звучным голосом произнесла королева, не оборачиваясь, однако, к Павлу Петровичу, за что тот в очередной раз окрестил ее про себя «сукой», – создал нечто достойное?»