Лёшка - Василий Голышкин
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Звезды… По ним когда-то предсказывали судьбу. Звезды, звезды, дайте понять, скоро ли я увижу Катю? Молчат, не отвечают. Что им до Кати! Что им до меня! Да и не знают они ничего про нас, даже того, что спустя всего три часа я сломя голову буду мчаться по этой дороге обратно на завод!
Да, ровно через три часа я шлепал, не оглядываясь, по теплому с ночи асфальту, навстречу серпику зари, косившей мглу ночи, и ловил бегущее за мной настырное эхо шагов.
— Авария! — Этим словом посыльный и поднял меня поутру с постели. Видно, сбылось предсказание Мордовина.
Пошла заводская стена. До проходной еще метров двести. Может, через стену, а? Была не была, в час нужды кто осудит нарушителя!
Влетев в цех, я из первых же уст узнал: беда у меня, на моей печи! Кинулся к ней, но меня на бегу перехватили и направили в новое русло, крикнув: «К директору!»
Мне как будто даже и не обрадовались. А я, увидев их, преспокойно заседающих в директорском кабинете и сонно, как сытые куры, клюющих носами, прямо-таки из себя вышел: заседать, когда у меня, на моей печи авария! Не заседать нужно, а бежать, чинить, спасать план!
Директор кивнул на стул, и я сел, хотя, по-моему, не до сидения было. Меня, как воздушный шар, так и подмывало сняться с места и лететь. …«Да куда лететь? — удерживал я себя. — Куда? Послушай, что старшие командиры скажут. И не смейся над ними, пожившими и столько разных дел переделавшими, что любого возьми, и одной трети его доли в этих делах на всю твою грядущую жизнь хватит…»
Оборвав внутренний монолог, стал слушать. Но тут же снова взорвался, услышав, как Роза Локоткова, вся в кольцах и серьгах, — неужели, не снимая, так в них и спала? — моя сверстница, выбравшая из двух профессий — пекаря и тестовика, которым обучалась в ПТУ, — третью и ставшая диспетчером по сбыту и снабжению, разглагольствует о трудностях. Что она их не боится… Что прикажи ей только, и она хоть куда, хоть в печь головой… И хотя в данном случае Роза имела в виду не какую-то там метафорическую печь, а вполне конкретную, мою, все равно слушать ее мне было неприятно.
Не люблю трудностей в труде. По-моему, трудности придумали хитрецы. Чтобы возвеличить себя в глазах других. И чтобы все другие смотрели на них снизу вверх, а они на всех сверху вниз: как же, такие трудности преодолели! А какие могут быть трудности в труде? Сказать о труде, что он трудный, все равно что назвать масло масляным. Труд, он и всегда труден, любой труд, даже, если этот труд — отдых. «Без труда не выудишь и рыбки из пруда». Да и по корню «трудности» ведут свой род от слова «труд». Труд, если он подлинный, без обмана, честный, всегда труден. Нет, я не люблю тех, кто хвастает трудностями. По-моему, они нисколько не лучше тех, кто выставляет напоказ свою порядочность.
…Я, наверное, по молодости всхрапнул, потому что тут же проснулся и успел поймать на себе насмешливо-снисходительные взгляды собравшихся. Говорил директор. В кабинете мягко, как прибой, рокотал его бас: «Спасибо за сознание рабочего долга. А пока — всем по домам!» Только это и досталось мне из его речи. А печь? Что же с печью? Я, наверное, не только подумал об этом, но и спросил, потому что все засмеялись. Ну так и есть, вздремнул и не слышал главного. Меня, впрочем, тут же просветили. Печь поставлена на охлаждение. И как только она до возможной терпимости остынет, механики приступят к ремонту.
— А что до этого делать? — спросил я.
— Быть начеку и спать, — ответил директор.
И я действительно воспользовался его советом.
Часа три спустя я снова шествовал к заводу, но уже не один. Мы с Мирошкиными волокли за деревянные повода-оглобли давным-давно невиданную в здешних местах колымагу, хлебный фургон старика Хомутова. Люди в годах, узнав фургон, останавливались и в знак приветствия поднимали руки.
Мы шли не одни. Орава помогавших нам мальчишек и девчонок текла вместе с нами, придерживая фургон на спусках и подталкивая на подъемах.
Вот и заводские ворота.
— Сезам, откройся! — завопили мальчишки.
Тетя Даша, вахтер, нажала кнопку, и ворота, отойдя в сторону, спрятались в стене.
Мы въехали во двор. Орава ребят кинулась было за нами, но тетя Даша была начеку. Замахала руками: «Кыш! Кыш!..»
Ребята в отместку тут же, как воробьи, вспорхнули на забор и засвистели, заулюлюкали, выглядывая меня и Мирошкиных.
Мы приткнули фургон к заводской стене в самом дальнем, «райском» уголке двора. Это не я придумал — райский. Это сразу всеми придумалось, когда уголок засадили акацией, сиренью, жасмином, и под ноги им, как дорогим гостям, бросили цветочный ковер.
С этого уголка и пошла у нас на заводе эстетика. Как-то в обед, оседлав пенечки, нарезанные нами из толстых бревен, мы проводили в уголке одну из своих комсомольских летучек. Внимали делам будущим и наслаждались плодами дел минувших: роскошным ковром из живых цветов. Мы их сажали, цветы эти, в начале месяца при консультации старика Хомутова. Консультанта нашла нам Мирошкина. Она же и пристыдила его, воззвав к рабочей совести, когда консультант посягнул на вознаграждение.
Подошел Иван Иванович. Покивал всем, приветствуя, и вздохнул.
— Это бы разноцветье да в цеха! — Присел, погрузив пенечек в землю, как в масло, и продолжал: — В старину работящим говаривали: «Бог в помощь!» Но, — подняв палец, — установлено, как непреложный факт, — бога нет, и работящим, кроме себя, вроде бы и рассчитывать не на кого. Ан есть! Цвет — наш бог… А ты, Куликова, воздержись и не смейся над тем, что только кажется смешным, — мягко осадил Таню-пекаря, — и твоим и моим, между прочим, предкам, далеким правда, смешно было слышать, что земля… круглая! Круглыми, мол, только дураки бывают. И вот, кто утверждает, что земля круглая, сам круглый дурак!.. Ладно, простим предкам. Они были людьми непросвещенными. За непросвещенность простим. Но нам непросвещенность непростительна. Ни в чем. Ни в хлебопечении, ни в науке, ни в технике, ни в эстетике. Сейчас не знать ничего из этого — все равно что жить с завязанными глазами и ушами, забитыми ватой. Радио, телевидение, книги, газеты, журналы… Смотрящий да видит! Слушающий да слышит! — И без перехода: — Красный цвет. Приметы: повышает трудоспособность при кратковременной работе. Зеленый цвет — хранитель ритма при долгой занятости. Зеленый, синий, розово-желтый и зеленовато-желтый — цвета покоя. А если, не перестраивая, коридор удлинить надо или потолок поднять? Тут без голубого и зеленого не обойтись. А вот красный и коричневый, наоборот, уменьшают объем, создают уют.
В боковом кармане у директора вдруг что-то зажужжало, и он достал крошечную, похожую на миниатюрный транзистор, коробочку.
— Иван Иванович, — сказала коробочка голосом директорского секретаря Маши, — вас Москва!
— Иду! — сказал директор. Покивал всем и ушел, вызванный к телефону но заводскому радио.
Мы еще посовещались и по сигналу разошлись по рабочим местам.
С тех пор немного прошло, но бытовку мы уже успели преобразить цветами покоя — розовым и желтым.
…Я смотрел на драный, обшарпанный фургон и видел в нем блещущий новизной и лаком «Передвижной клуб-музей ведовского хлебозавода». Эту надпись мы пустим с одного бока, а с другого напишем «Добро пожаловать». Поставим фургон на резиновый ход, скинув деревянные колеса с ржавыми ободьями, поселим в нем старинную утварь для домашнего хлебопечения, украсим фотографиями современного хлебного производства, установим кинопроектор, радиолу, магнитофон и будем разъезжать с ним по школам и гарнизонам, фабрикам и совхозам с добрым словом о хлебе. Да и своим будет здесь на что посмотреть, что послушать!
Я разматываю проволочный узел, которым стянуты дверцы фургона, распахиваю их и заглядываю внутрь. Затхлый, застоявшийся воздух бьет в нас мышиным запахом. Не беда, промоем, прожарим, выскоблим… Пол — хоть и пылищи на нем! — цел и гладок от лотков, которые всю войну — да еще перед ней сколько! — сновали по нему с хлебом-грузом и без него, порожние.
Справа у борта какой-то черный шарик. Может быть, засохший и почерневший от времени колобок? Нет, судя по всему, колобок железный. Силюсь сковырнуть — не поддается. Вооружаюсь садовой лопатой, но и лопатой под него не подкопаешься, сидит прочно. Приварили его к днищу, что ли? Рассердившись, замахиваюсь и бью по колобку лопатой.
Что за черт? Пол в кузове вдруг встает на дыбы и распахивается на две половины, как створки раковины.
Шарю рукой в подполье и нащупываю какой-то сверток. Вытаскиваю. Что-то, по толщине, вроде буханки, завернутой в клеенку, и крест-накрест перехваченной бечевкой. Трухлявая от времени, бечевка расползается у меня в руках. Я разворачиваю клеенку, и глаза у меня лезут на лоб: передо мной, на клеенке, целый банк денег. Сколько их? Тысяча, десять тысяч, а может быть, и все сто? Не знаю. Никогда в жизни не видел столько денег сразу. Правда, пользы от них как от козла молока — они были в ходу до денежной реформы, но все равно, кто и зачем спрятал их в тайник? В том, что это тайник, я уже не сомневаюсь.