Дороги свободы. III.Смерть в душе. IV.Странная дружба - Жан-Поль Сартр
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
На сей раз сержант с ними согласен. «Таков уж французский характер, — вздыхая, говорит он, — потому-то мы и проиграли войну». Брюне ухмыляется, он им говорит: «Тем не менее, вы хотели бы быть на его месте, и вам стыдно, что вы на это не решились». — «А вот и ошибаешься, — живо возражает Кантрелль, — если бы он отважился на что-нибудь другое, неважно, на что, выстрелить во фрица, к примеру, тогда дело иное, можно было бы сказать: он баламут, горячая голова, но он смел. Но этот фрукт спокойно уходит, прикрываясь женой, как трус, это не побег, это злоупотребление доверием». Ледяная дрожь пробегает по спине Брюне, он выпрямляется и поочередно смотрит им в глаза: «Хорошо, раз так, я вас предупреждаю: завтра вечером я улизну. Посмотрим, найдется ли кто-нибудь, чтобы выдать меня». У пленных смущенный вид, но Гассу не дает сбить себя с толку: «Мы тебя не выдадим, ты это отлично знаешь, но учти — когда я выйду отсюда, то обязательно задам тебе хорошую трёпку, потому что, если ты убежишь, это обернется против нас». — «Трёпку, — оскорбительно смеется Брюне, — трёпку, ты?» — «Да-да! Не заносись, если нужно, мы возьмемся сообща». — «Ты поговоришь со мной об этом через десять лет, когда вернешься из Германии». Гассу хочет что-то ответить, но Ливар прерывает его: «Не спорь с ним. Нас освободят четырнадцатого, это официальная дата». — «Официальная дата? — хохоча, переспрашивает Брюне. — Тебе так и написали?» Ливар делает вид, что отвечает не ему, он поворачивается к остальным и говорит: «Мне так не написали, и все-таки это так». Лица в темноте сияют: радиолампы, молочно-тусклые. Ливар смотрит на них с доброжелательной улыбкой, потом объясняет: «Это сказал Гитлер». — «Гитлер?» — повторяет опешивший Брюне. Ливар не обращает внимания на эту реплику. Он продолжает: «Не то, чтобы я его любил, этого гада: конечно, он наш враг. А что до нацизма, то я ни за, ни против: у немцев такое может прижиться, но французскому темпераменту это не подходит. Однако у Гитлера есть одно достоинство: он всегда делает то, что говорит. Он сказал: пятнадцатого июня я буду в Париже; что ж, так оно и вышло, и даже раньше».
— «Он говорил, что освободит нас?» — спрашивает Ламбер. — «Конечно. Он сказал: пятнадцатого июня я буду в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами». Раздается робкий голос, это голос северянина: «Наверное, он сказал иначе: мы будем танцевать с вашими женами. Мы: мы, фрицы». Ливар с пренебрежением смотрит на него: «А ты при этом присутствовал?» — «Нет, — говорит северянин, — мне так сказали». Ливар ухмыляется, Брюне у него спрашивает: «А ты при этом присутствовал?» — «Естественно, присутствовал! Было это в Агено; у дружков был радиоприемник; когда я к ним зашел, Гитлер только что сказал эту фразу!» Он качает головой и охотно повторяет: «Пятнадцатого июня мы будем в Париже, а четырнадцатого июля вы будете танцевать со своими женами». — «Ага! — повторяют развеселившиеся пленные, — пятнадцатого июня в Париже, а четырнадцатого июля мы будем танцевать». Женщины, танцы. Втянув голову в плечи, запрокинув лица, хлопая ладонями о палаточное полотно, люди танцуют; пол скрипит, вращается и вальсирует под звездами между массивными утесами перекрестка Шатоден. Размякший Гассу наклоняется к Брюне и рассудительно говорит: «Понимаешь, Гитлер ведь не идиот. Скажи, зачем ему миллион пленных в Германии? Зачем ему лишний миллион ртов?» — «Чтобы заставить их работать», — отвечает Брюне. — «Работать? С немецкими рабочими? Представляю себе моральный дух фрицев, если они хотя бы малость поговорят с нами». — «На каком языке?» — «Неважно, на каком, на ломаном французском, на эсперанто: французский рабочий хитрец, человек неуживчивый и недисциплинированный, он бы в два счета научил фрицев уму-разуму, и можешь быть уверен, что Гитлер это понимает. Уж кто-кто, а он не идиот! Это точно! Я, как и Ливар, не люблю этого человека, но я его уважаю, а я так мало о ком могу сказать». Пленные серьезно и одобрительно кивают: «Нужно отдать ему должное: он любит свою страну». — «У этого человека есть идеал. Не наш, конечно, но тем не менее, это достойно уважения». — «Все позиции достойны уважения, лишь бы только они были искренними». — «А что за идеалы у наших депутатов? Набить себе карман, погулять с девками и тому подобное. Они оплачивают свои попойки нашими деньгами. У фрицев не так: ты платишь налоги, но ты знаешь, на что идут твои деньги. Каждый год сборщик налогов посылает тебе извещение: сударь, вы заплатили столько-то, так вот, столько-то пошло на лекарства для больных или столько-то на строительство такого-то участка автострады». — «Он не хотел с нами воевать, — говорит Мулю, — мы сами ему объявили войну». — «Даже не мы, а Даладье, и он даже не посоветовался с депутатами». — «Об этом я и говорю. Значит, ты понимаешь, он не трус; он сказал: раз вы, ребята, меня задираете, пеняйте на себя. В два счета он нам задал трёпку. Ну, хорошо. А теперь? Думаешь, он доволен, заполучив миллион пленных? Послушай, через несколько дней он нам скажет: вы мне мешаете, ребята, возвращайтесь-ка домой. А потом он обернется против русских, и они схватятся между собой. Думаешь, его интересует Франция? Она ему не нужна. Понятное дело, он у нас отберет назад Эльзас — тут вопрос престижа. Только я тебе скажу: плевать нам на эльзасцев; я всегда их не выносил». Ливар беззвучно смеется: у него фатоватый вид «Между нами, — говорит он, — будь у нас свой Гитлер…» — «Эх, дружок! — говорит Гассу. — Гитлер и французские солдаты! Кошмар! Мы были бы сейчас в Константинополе. Потому что, — добавляет он, игриво подмигивая, — французский солдат — лучший в мире, когда им по-настоящему командуют». Брюне думает, что Шнейдеру наверняка стыдно, он не решается на него посмотреть. Он встает, поворачивается спиной к лучшим солдатам в мире, он понимает, что ему тут больше нечего делать; он выходит. На лестничной площадке он колеблется, смотрит на лестницу, которая, извиваясь, углубляется в сумерки: в это время ворота должны быть закрыты. В первый раз он чувствует, что он пленный. Рано или поздно ему придется вернуться в свою тюрьму, лечь на пол рядом с остальными и слушать их бредни. Под ним шумит казарма, крики и пение проникают сквозь перегородки, Сзади скрипит пол, и Брюне живо оборачивается: в темном коридоре, пересекая последние отсветы дня, к нему приближается Шнейдер.
Я ему сейчас скажу: «Ну что, неужели у тебя осталась наглость их защищать!» Шнейдер уже рядом с ним, Брюне молча смотрит на него. Он облокачивается на перила; Шнейдер облокачивается рядом, Брюне говорит: «Прав Деврукер». Шнейдер не отвечает; а что он может ответить? Улыбка, красные цветы под изморосью, достаточно оказать им доверие, немного, да, конечно же, я тебе верю; он яростно повторяет: «Нечего делать! Нечего! Нечего!» Конечно, одного доверия не достаточно. Доверие к кому? Доверие к чему? Нужны страдания, страх и ненависть, нужны бунт и бойня, нужна железная дисциплина. Пусть им больше нечего будет терять, пусть для них жизнь станет хуже смерти. Оба наклоняются над мраком, пахнет пылью, Шнейдер, понизив голос, спрашивает: «Ты правда хочешь бежать?» Брюне молча смотрит на него. Шнейдер говорит: «Мне будет тебя не хватать». Брюне с горечью возражает: «Тебе будет хорошо и одному». На первом этаже люди хором поют: «Выпьем стаканчик, выпьем второй во здравие пары влюбленной», бежать, поставить крест на двадцати тысячах пленных, дать им подохнуть в дерьме, разве ты имеешь право когда-нибудь сказать: делать больше нечего?
А если меня ждут в Париже? Он думает о Париже с отвращением, сила которого его удивляет. Он говорит: «Я не сбегу, я сказал это сгоряча». — «Если ты думаешь, что больше нечего делать…» — «Всегда есть, что делать. Нужно работать там, где находишься, и с теми средствами, которые есть под рукой. Позже все образуется». Шнейдер вздыхает, Брюне вдруг говорит: «Это ты должен был бы бежать». Шнейдер отрицательно качает головой, Брюне поясняет: «У тебя на воле жена». Шнейдер снова качает головой; Брюне спрашивает: «Но почему? Тебя ничто здесь не держит». Шнейдер отвечает: «Повсюду будет только хуже». Выпьем стаканчик, выпьем другой во здравие пары влюбленной. Брюне говорит: «Скорее бы Германия!», и в первый раз Шнейдер повторяет с некоторым стыдом: «Да. Скорее бы Германия! И к черту английского короля, объявившего нам войну». Двадцать семь человек, вагон скрипит, вдоль путей тянется канал. Мулю говорит: «А что, не так уж все и разрушено». Немцы не закрыли раздвижную дверь, свет и мухи проникают в вагон; Шнейдер, Брюне и наборщик сидят на полу у дверного проема, свесив ноги наружу, стоит прекрасный летний день. «Нет, — удовлетворенно говорит Мулю, — все не так уж и разрушено». Брюне поднимает голову: Мулю стоит рядом и с удовлетворением смотрит на проплывающие мимо поля и луга. Жарко, от пленных скверно пахнет; в глубине вагона кто-то храпит. Брюне наклоняется и видит, как в багажном вагоне блестят над стволами ружей немецкие каски. Прекрасный летний день; все спокойно, поезд идет, канал течет, местами бомбы изрыли дорогу, вспахали поле; на дне воронок скопилась вода, в которой отражается небо. Наборщик говорит сам себе: «Не так уж трудно спрыгнуть». Шнейдер движением плеча показывает на винтовки: «Тебя подстрелят, как зайца». Наборщик не отвечает, он наклоняется, как будто собирается нырнуть; Брюне удерживает его за плечо. «Это было бы не так уж трудно», — зачарованно повторяет наборщик. Мулю гладит его по затылку: «Но ведь мы едем в Шалон». — «Это правда? Мы едем туда?» — «Ты не хуже меня видел объявление». — «Но там не было написано, что мы едем в Шалон». — «Нет, но было написано, что мы остаемся во Франции. Верно, Брюне?» Брюне медлит с ответом: это правда, позавчера на стене было вывешено объявление, подписанное комендантом: «Пленные лагеря Баккара останутся на территории Франции». Тем не менее, сейчас они в поезде, который идет неизвестно куда. Мулю настаивает: «Так правда это или неправда?» За их спинами нетерпеливо выкрикивают: «Ну да, это правда, конечно, правда! Не валяйте дурака, вы сами знаете, что это правда». Брюне бросает взгляд на наборщика и вполголоса говорит: «Это правда». Наборщик вздыхает и произносит, облегченно улыбаясь: «Любопытно, но я всегда чувствую себя как-то странно, когда еду в поезде». Он смеется, повернувшись к Брюне: «Я, может, и ездил-то раз двадцать за всю свою жизнь, но каждый раз это на меня действует». Он продолжает смеяться, Брюне смотрит на него и думает: «Дело дрянь».