Спокойной ночи - Андрей Синявский
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Так всю долгую ночь я с ними провоевал. Потом уже читал в сонниках, да и бывалые люди растолковали маловеру, что кошки снятся не к добру, а собаки – к друзьям. Я и теперь, во Франции, как увижу во сне собаку, так и радуюсь: к друзьям! Прямо во сне радуюсь. Проснувшись, к сожалению, я друзей не нахожу…
Бо́льшая часть подобных сновидений строится на довольно простой, народной этимологии. Кошки – коварство, обман. Может быть, – ковы. Вино – к вине, к обвинению. Вино – это, вообще, еще хуже, чем кошки… Нами управляют, как выясняется, не сами сны, а слова… Позвольте, в этой связи, я расскажу еще один сон, и тоже в руку, но из другой уже оперы, немного забегая вперед.
В ночь накануне ареста прихожу это я к себе домой, во сне, с лекции, и полно чужого народа, а наш обеденный стол раздвинут во всю длину и буквально заставлен бокалами и стаканами с красным и почему-то на вид очень терпким вином. Даже не красным, а каким-то бордовым. Под стаканами те же, как это бывает с перепою под глазами, багровые круги, будто бы, не считаясь с затратами, через край переливали на скатерть. И – Сталин сидит, извольте радоваться, посередине. Словно меня поджидает. Суров, недоволен вождь. И – не смотрит. Молча, но аж почернел. Это ведь было уже много после его смерти. Никто не пьет, а слуги все разливают и разливают вино по столам. И я думаю сквозь сон: Боже, ведь я уже и не хозяин у себя, а он теперь что угодно может сделать с нами, с Егором, с моею женой, которая бледнеет у двери… Они все могут…
Но вернемся к действительности. У нас на курсе учился один инвалид. И не один, а несколько инвалидов, как это подобало послевоенной обстановке. Здоровых мужчин кот наплакал. Да и кто в ту голодную пору думал о филологии? Одни девочки. Ну и группа инвалидов, от сохи, которым деваться некуда, державшихся особняком, кое-как, на своих железных доспехах. Пока мы баловались поэзией, они, иной раз едва ковыляя и с трудом, как собственные протезы, передвигая экзамены, образовали небольшое сообщество – на незаживающих ранах, на черном хлебе, на крепком, если повезет, выпивоне. Нас – цвет Филфака, Комсомол, старательных девушек – маменькиных дочек, вьющихся преимущественно вокруг Пушкина, да и весь этот, в общем-то, мраморный Университет с бронзовым Ломоносовым – они, мне кажется, немного презирали, вычисляя, как прокормиться на копейки и выбиться в люди в недалеком будущем, невзирая на свою первобытность. Им просто было не до того… Однако среди них выделялся один инвалид, подававший большие надежды, высокого роста и с привлекательным лицом, если бы не шрам. Он писал, и что-то интересное, о Салтыкове-Щедрине, у Эльсберга, вопреки ранению. Часть черепной коробки у него была как будто начисто снесена осколком, так что, разговаривая с ним, вы невольно созерцали все время эту довольно-таки толстую, сморщенную, но все-таки прозрачную кожу, минутами словно пульсирующую розоватым блеском, взамен бокового куска лобной кости. Сколько бы вы ни старались миновать взглядом, вы не могли оторваться от этого сигнального рубца, поставленного на человеке, точно какое-то предупреждение. И правда: вскоре моего инвалида зарубила топором ревнивая любовница, из буфетчиц, у которой он поселился, и, говорят, красивая баба. Но мало того, что она прикончила своего сожителя ни за что ни про что. В довершение нашего ужаса, она раскромсала его на мелкие куски, сложила в рюкзак, вывезла на электричке и бросила в подмосковном леске…
В последний раз, за несколько недель до события, я увидел его во сне на какой-то безлюдной, ночной площади, или, возможно, мы с ним как-то пересеклись в параллельных сновидениях. Инвалид, немного подвыпивший по-видимому, говорил мне, мерцая шрамом: «А я тебя, последнее время, Андрей, часто встречаю во сне, и все в одном обществе. Все ты ходишь по Москве ночами с девушкой в голубом платье. И другие ребята из нашей инвалидной команды тоже тебя видели с ней: на Софийской набережной, или у Кремля, на Каменном мосту… В первом, а то и во втором часу ночи. Поздненько вы с ней разгуливаете…» Я понимаю во сне, на кого он намекает, но это же сущий вздор, поскольку ни с этой девушкой, ни с какими другими по ночам я тогда не гулял, а если случалось бродить по ночному городу, то делал это обычно, сочиняя стихи, один. И все это им, инвалидам, наверное, померещилось, либо они меня с кем-то перепутали. Однако он продолжает настаивать, просто ради констатации факта, называет место, где они меня засекли, и, действительно, на какой-то миг, я вижу себя со стороны, на Софийской набережной, а потом на мосту, как будто это было вчера и как бы его глазами, объективно, в содружестве с голубым, фосфоресцирующим и молодым, безусловно, созданием. Но кто это в точности, разобрать не в состоянии. Потому что сам я, как таковой, в ту минуту, на мосту, рядом с собою никого не замечаю. Они ее видят, мою голубую подругу, а я не вижу. Иду себе преспокойно один и бормочу стихи.
Я мало сделал:Все ночи пьянствовал,Дни проскандалилИ не сберег.Вот так же стеныДробят пространствоГоризонталямПоперек.
В домах мужчиныС улыбкой Авеля,Немые камниНа рубежах,И все так чинноИ все так правильно,И никуда мнеНе убежать…
И еще другие, но тоже в имажинистическом уже ключе.
Буду сидеть. Курить папиросы.Все, что можно, отдам и продам.А если захочется – в звезды, в космос,Предпочитаю пойти в бардак.
Да. Никогда не поверю в искренность,Вашу искренность средних цен,Лучше ходить под дождем, как под выстрелами,Гордую голову взяв на прицел,
Лучше любить оголенные площади,Зелень заборов, шнурки от штиблет…Вот она вся этих дней беспризорщина —Третий десяток голодных лет…
Далее выяснялось, что где-то за стенкой, за стенкой моей души (?!), очевидно, давно уже поселился двойник, который все это мое идейное разложение заносит в свой неуклонный протокол.
Он констатировал чет и вычет.Рождаемость, смертность. Приход и расход.Он понимал, что я просто вычитанВ книжке стихов за тринадцатый год.
Он понимал, что я эпилептик,Чьих-то глубин какой-то след…И вот присуждает сегодня к смертиЗа недостатком гуманных средств.
Встречу спокойно свое наказание:Красную строчку к новой главе!..Но что ж ты не весел – так называемыйЖизнерадостный человек?..
Стихи эти были интересны единственно тем, что никак не отвечали, пожалуй, моей особе. Я не пьянствовал и не ходил по бардакам, которых, по моим тогдашним представлениям, вообще не существовало в России. Правда, вовсю курил. Это факт. Строчку насчет следов я позаимствовал у Блока: «Мы – забытые следы чьей-то глубины», тонко намекая, что милая поэзия серебряного века от нас навсегда отрезана. Эпилептиком я вроде тоже еще не был… Но юность, знаете, любит все приукрашивать. О как часто мы умираем и воскресаем в юности! В старости это, увы, нам уже редко удается… Короче, я декадентствовал несколько, а «жизнерадостный человек» меня за это осуждал и был, насколько я понимаю, положительным тогда героем советской литературы, которого, за твердокаменный его оптимизм, я начинал тихо ненавидеть, еще не вполне, по всей вероятности, отделяя от себя…
Но Бог с ним, с психоанализом! Важнее другое. Погруженный в слова, шагая по Москве, я не замечал, оказалось, кто ходит со мною бок о бок. А инвалид читал, что я носил в голове. Светофор у него на лбу мигнул, как заговорщик. «Смотри! – говорит. – Догуляешься ты со своей иностранкой. Это же смерть твоя разгуливает с тобой под ручку. Я решил предупредить… Берегись!» А сам пьяный-пьяный…
Наутро я долго раздумывал, что бы все это могло обозначать, как если бы взаправду меня сопровождала незримо какая-то обаятельная голубая дама и кто бы это, в самом деле, мог быть. С Элен мы и впрямь не расхаживали по городу ночью, а только днем иногда. Да я бы во сне узнал – Элен. Но какая же еще иностранка? Смерть? Пора сворачиваться?.. Почему нет? И почему обязательно смерть должна рисоваться нам в облике традиционной старухи? Смерть, быть может, это девушка, это юная наша подруга, что всю жизнь ходит под руку рядом с нами, мягко предупреждая, настраивая: не оступись! погоди! еще не пора!..
Однако судьба-злодейка подстерегала не меня, а несчастного того инвалида, о чем я уже рассказывал. Со мною же наяву ничего не произошло. Только вызывают однажды повесткой в Райвоенкомат, а там уже, в отдельном отсеке, дожидается меня штатский товарищ, мрачноватого, таинственного, но всем понятного назначения. Впрочем, для ясности, в общих чертах, суммарно, воспроизведу три наших с ним диалога, растянувшихся, конечно, во времени: год без малого протек между этими разговорами.
Диалог первый. – Так, так. Контакт с иностранкой?.. Нет, отчего же? – мы не против… Только… Зачем прекращать?! Напротив… Вы что – не сознаете?.. О что вы, что вы! У вас прекрасная комсомольская репутация… Вы советский человек или не советский человек? вы советский человек или не советский человек? вы советский человек или не со… А вот этого я не советую… Да с вас ничего и не требу… Перестаньте, мы все про вас… Вы что – боитесь?.. Объясните! Значит, ваши контакты уже такого рода, что вам есть что скры…? Но вам же нечего опасаться!.. Посмотрим с другой стороны… Вы же сами говорите: она положительно относится к Советской России?.. А как к американцам?.. Отрицательно?.. А-а, вы об этом не разгова… Вам было не до этого?.. Да бросьте, это нас не интересу… С чего вы взяли?.. Просто… дружески… Профилактика… Какой шпионаж?.. Мы сами видим… Посмотрите на себя в зеркало… Но вот дружеские отношения… чисто дружеские… уже придется продолжить… Вы советский человек или не советский че..? Чего?! Вы что нас – за людей не считаете?.. Но вот подписку о неразглашении вам все же… Не беспокойтесь, мы вас найдем!..