Недометанный стог (рассказы и повести) - Леонид Воробьев
Шрифт:
Интервал:
Закладка:
«Эге! — сообразил я, различая по чуть хрипловатым голосам. — Старушки-то наши подвыпили, разгулялись».
Голос у Веры Ивановны был низкий, какой-то повелительный, а Сонька отвечала по-девчоночьи, даже с подвизгиванием. Сколько раз слыхивал я этих женщин в нашем поселке, но чтобы пели они — никогда. Сонька выдала новую припевку:
Юбка узкая да переузкая.Полюбила мордвина, сама русская.
Вера Ивановна тут же ответила:
Семеновна, тебя поют везде,Молодой Семен утонул в пруде.
Товарки, стоявшие полукругом, засмеялись. А до этого смотрели они молча, тихо, как будто и не было их. Точно и пляшущие, и тетя Маня, и подруги какой-то ритуал исполняли, а не веселились. Но что особенно меня поразило — что стояли они под ручку, тесно прижавшись друг к другу. Может, холодно им было… Но только стояли они точно так, как когда-то наши девчонки, когда плясали, выхаживаясь друг перед другом и перед ними, мы.
Посмотрел я, посмотрел и решил уйти незамеченным, так как подумал, что, если увидят они меня, не будет им так привольно и, наверное, хорошо. Отделился от березы и, стараясь ступать потише, спустился со школьной горки, направился обратно в поселок.
А Михеева неожиданно резко сменила мотив, и вслед мне донеслось:
Пришел милый на гулянье,Шею вытянул, как гусь.Насмотрелася на дьявола —Домой идти боюсь…
Когда я вернулся, Деряба все сидел на крыльце — накурился и блаженствовал, отдыхая. Раненую ногу вытянул далеко вперед, а локтями оперся на ступеньку позади себя. И кисти рук свободно висели. Правая рука была у него изувечена, кисть не работала. Но, к счастью, он был левшой. А стога приспособился метать так: брал вилы в левую руку, а клал черенок, опирая его о предплечье правой. И метал дай бог всякому, за раз поднимал чуть не по целой копне, укладывая пласт настолько ловко, что стояльщицы только подхваливали его.
— У школы был, — сказал я, подсаживаясь к нему. — Чего это бри гада-то твоя развеселилась?
Он снова закурил, предложил мне, а потом заговорил:
— А ну их к лешему! Одни неприятности из-за них. Выговор мне сегодня объявили, завтра напечатают и на стенку вывесят… А гуляют-то чего, спрашиваешь? Так ты в городу, что ли, рос? Всегда, когда на заливных кончали, вроде дожинок устраивали.
— Выговор-то за что? — спросил я.
— Дак они взяли да по поселку прошли, как бывало. Ну. Манька Михеева и завернула две частушки с картинками. Да еще около самой учебной части. Директор вызвал на ковер и полчаса мораль читал. «Ты, говорит, за них отвечаешь. У меня, говорит, здесь учащиеся, учебное заведение». А ты попробуй поговори с ними, с пьяным и-то… И выпили-то — тьфу… — Он сердито сплюнул. — Да много ли им нынче надо с устатку-то. В гробу я видел его выговор. В белых тапочках.
— А я что-то раньше не видывал, чтоб они плясали, — заметил я. — Я и не знал, что тетя Маня играет.
Деряба долго молчал, бросил папиросу и нехотя сказал:
— Не знал… А чего вы вообще знали? Себя вы знали. Играет… Разве муж ее, Ванька, так играл? Пять деревень сходилось его игру послушать. Он, когда пошел, сказал: «Трудно будет — все продай, гармонь сбереги». Она не только сберегла, она пилила-пилила, да выучилась. И сармака, и елецкого, и «Семеновну». Хоть худо, да выучилась. Когда я из госпиталя пришел, они уже собирались. Без нее вечерами да поодиночке по домам с ума бы сошли. А может, кто и повесился бы. Ей до смерти наше спасибо. Сама ведь в петлю лезла, как Ваньку убили. Следили. Вытащили. А потом вот собираться стали. Все легше.
Помолчал и добавил:
— У всех ведь у этих… женихи были, а у ней да у Верки мужья. А на всех-то я один вернулся. Да и то ни богу свечка, ни черту кочерга. Ладно, моя Симка подобрала.
И еще помолчал.
— Мне бы, конечно, как мужику, надо играть, — как бы разъясняя, продолжил он. — Да у меня медведь ухо отдавил. Да и Манька все равно бы гармонь не продала. Это у нее все, что от Ивана осталось.
— Так вы… разве… тоже собирались? — растерянно спросил я.
И, как наяву, просто вспыхнули передо мной белые ночи. И площадка наша. И хохот, и смех. И песни, и танцы. И все знакомые, такие молодые, такие здоровые парни. Такие красивые и бойкие на язык наши девушки. Так нас много! И безудержное веселье у нас. Милые, милые, незабываемые, незабываемые деньки и вечера! Золотое-золотое время…
Деряба поглядел на меня и как-то криво усмехнулся.
— А ты что же думал? Мы вам мешать не хотели. У нас ведь как: кто поет, а кто слезы на кулак мотает. А вам вперед жить. Чего вам на нас глядеть? Ты прикинь: я семнадцати ушел — девятнадцати вернулся. Понял? А им что, больше было? Что же мы, не люди, что ли? Вот соберемся за старой мельницей, — знаешь пригорок там? Местечко хорошее, все почти годки друг другу. Одни бабенки да я. Вы, когда подросли, ваше место у школы. А мы там. Неловко как-то, чтоб вы видели. Вот Манька и старается, веселит.
Наступал единственный в это время темный час ночи. Пора было спать. Деряба поднялся. Поднялся и я.
— Теперь там, конечно, все лесом заросло, — зевнув, сказал он. — Я в сорок третьем ушел, в сорок пятом возвернулся. Большой уже лес на нашем местечке вырос.
По главной улице посёлка прошла группа — кончили свою вечеринку у школы. У дома Михеевой все разделились и пошли в разные стороны, по своим квартирам.
— Видал? — удовлетворенно мотнул головой в ту сторону Деряба. — Как мышата… Мне выговор всадили, ну, а я их к школе шуганул. Меня, брат, слушаются.
Широко зевнул и стал подниматься к дверям. Не заходя в дом, обернулся и проговорил:
— Вот и разругались. И с ими не пошел. А с другой стороны, посуди, радости-то у них… Каждая, гляди, сейчас пошла к себе. Одна, так и есть одна. Ну, спокойной ночи.
Он ушел в дом, а я стоял и смотрел в сумеречные луга и туда, где когда-то стояла школа. Все темнело да темнело. И ничего уже там видно не было. И ничего не было слышно.
Росток
Жена у Андрея померла в самой середине лета, оставив ему двух парнишек. Он сначала просто не мог осознать, что случилось, вроде как-то ошалел, одурел. Все была здоровая, а в четыре дня сломила ее болезнь, увезли в районную больницу, но отходить не сумели. Взяла да в тридцать пять лет и померла.
Андрей похоронил ее, участвуя во всех хлопотах тупо, с видом умалишенного, так что сельчане стали побаиваться за его рассудок. А когда похоронил, заколотил дом, перевез ребят и сам переехал к своей тетке. Тогда вдруг словно проснулся, и его взял ужас.
Только тут до него полностью дошел весь трагизм его положения, во весь рост встало его горе. Ведь он жену-то очень сильно любил.
Он так любил ее, уж так любил, как никого в жизни, как не любил ни себя, ни родителей, которых плохо помнил. Воспитывался Андрей у тетки. Женился по любви, раз и навсегда, и не представлял себе какой-то иной жизни, и не задумывался никогда, что может так получиться.
Андрей просто счастлив был своей жизнью, своей семьей, знал, что его семью считают примерной в округе, гордился этим и, как говорят, разбивался для семьи в доску. Вся жизнь его была тут.
Он и не помышлял о создании какой-то новой семьи и теперь совсем не понимал, что делать. Слезно выпросил отпуск, хотя в совхозе время было горячее, а он считался лучшим механизатором. Ему, конечно, посочувствовали, отпустили.
Но он за весь отпуск ничем не помог тетке, даже за ребятишками не глядел, а сидел на завалине у теткиного дома с утра до вечера, кидал невнимательные взгляды по сторонам и, признаться, совсем не думал ни о чем толковом, мысли приходили какие-то дурацкие и отрывочные.
Подойдут соседи — Андрей поговорит. Отвечает разумно, но односложно. Отойдут — опять ему ничего путного в голову не приходит. Сидит-сидит, потом сходит в дом пообедает. Опять сидит. А ночью курит в сенцах и на повети да пьет холодную воду. Тетка тоже не спит, ходит за ним, боясь, чтобы не заронил где-нибудь, не спалил дом.
Даже собственные ребятишки его побаиваться стали, хотя он раньше очень ласков был до них. Подойдут — Андрей смотрит на них искоса, как на пустое место. Станут приласкиваться — он отмахивается. Словом, совершенно человек потерялся.
Тетка пошла к Мызихе, опытная такая бабка тут жила. Принесла ей яичек и трешницу. Бабка пошептала на воду, помудрила чего-то над углями, а сказала неопределенно:
— Если не рехнется, поправится.
Во второй половине отпуска сошел он с завалины и каждый день стал ходить на кладбище — делать ограду, устраивать могилу как следует. Ограду сделал большую, с запасом на вторую могилу. Соорудил скамеечку и стал сидеть там. Но теперь начал кое-что припоминать. Вспомнил, скажем, как ехали зимой они с женой за двадцать пять километров на плохо объезженной кобыле-трехлетке.